ВЛАДИМИР ГРИГОРЬЕВИЧ ДОНЧЕНКО

Даты жизни: 18 ноября 1928 – 14 мая 2001
Место рождения: село Киша, Ремонтненский  район, Ростовская область, Россия
Писатель, член Союза журналистов
Известные произведения: «Хозяин отары», «Последний выстрел»,  «Волк на аркане», «Хорошее настроение», «Шаги становятся тверже»

 1Донченко1Донченко В.Г. родился 18 ноября 1928 года в селе Киша Калининского сельского поселения Ремонтненского района Ростовской области.
 Жил в селе Большое – Ремонтное. После окончания школы работал в полеводческой бригаде, пас лошадей, ходил с отарой на Чёрные земли. Был парторгом и заместителем председателя колхоза. Писательский талант проснулся в нем еще в школьные годы.
  С 1953 года занимался журналистикой. Некоторое время в конце 50 – х, начале 60 – х годов работал в районной газете «Рассвет». Печатался в местных и центральных изданиях.
  Ни когда не переставал писать рассказы о родной степи и её обитателях.
  Жил в городе Азове. Некоторые его статьи и рассказы печатались в различное время и в газете «Рассвет». Последняя публикация, рассказ «Уро», была напечатана в апреле 2020 года.   
  Последние годы жизни, по стечению обстоятельств, проживал в доме престарелых в селе Ремонтное (СРО №2).
  Умер 14 мая 2001 года и похоронен в селе Ремонтное.

Информация и фотографии предоставлены библиографом МБУК «Ремонтненская межпоселенческая центральная библиотека» Т.И. Семеняковой.

КНИГИ

Донченко, В.Г. Волк на аркане / В.Г. Донченко; [Худож. П.П. Садков]. – Ростов-на-Дону: Книжное издательство, 1979. - 80 с.: ил.
  Рассказы о животных, домашних и диких, живущих в донской степи. Автор стремится показать не столько повадки животных, сколько их своеобразные, интересные характеры.

Донченко, В.Г. Последний выстрел / В.Г. Донченко; [Худож. А. Г. Мосин]. – Ростов-на-Дону: Книжное издательство, 1976. - 55 с.: ил.
  Повесть о войне. Её действие охватывает всего несколько дней. Но это главные, решающие дни жизни двух друзей детства, двух молодых офицеров казачьего кавалерийского полка, оказавшегося во вражеском окружении.

Донченко, В.Г. Хозяин отары / В.Г. Донченко.- Ростов-на-Дону: Книжное издательство, 1967. - 52 с.- (Люди пятилетки).
  Очерк о Герое Социалистического Труда, старшем чабане колхоза имени Ленина  Ремонтненского района – Зубенко  Иване Егоровиче. 

 Донченко, В.Г.  Хорошее настроение / В.Г. Донченко.- Элиста: Калмиздат, 1966. - 47 с.
  Очерки о мастерах животноводства Калмыкии.

Донченко, В.Г. Шаги становятся тверже / В.Г. Донченко. - Элиста: Калмиздат, 1966. - 47 с.
  Очерки об Элистинской трикотажной фабрике.  


ПАШКИН ЗАПОВЕДНИК

  Только что прошел дождь — буйный и теплый. Дорога раскисла, и машина начала буксовать, ползать от одного кювета к другому. Шофер так энергично вертел баранку, что пот заливал ему лицо. Мотор надрывался ревом, колеса бешено вертелись, выбрасывая жидкую грязь, и все же «Москвич» двигался еле-еле и как-то боком. Каждую минуту он грозил сползти в глубокий кювет. И тогда нам не выбраться. На случайную машину надежды мало. Дорога глухая, и ездят здесь редко.
  — Нет, лучше подождать, пока малость подсохнет. — Максимыч заглушил мотор, вытер лицо рукавом нейлоновой куртки и устало откинулся на спинку сиденья.
  Сразу стало тихо и покойно.
  Я вышел из машины размяться. Весна красовалась своей лучшей порой. Умытые дождем, ярко зеленели озимые, и росли, казалось, прямо на глазах; по другую сторону дороги поднимались травы — пырей, донник; в низинах курчавился полевой горошек; повсюду, как огоньки, вспыхивали тюльпаны. Небо высокое и голубое-голубое, до нежной бирюзы. Весь мир пропитан запахами влажной земли и молодой зелени.
  Максимыч тоже вышел. Потянулся с хрустом, подвигал плечами. Поглядел на небо, на землю, и лицо его засветилось детской радостью.
  — Эх, вовремя дождичек! Пшеничке сейчас он до зарезу нужен.
  В его словах, в том, как он их произносил, в его поведении легко было узнать истинного хлебороба, человека из той породы людей, для  которых главное в жизни — земля, погода, посевы...
  — По всем признакам, урожай будет отменный! — продолжал шофер. — И дожди идут теплые, землица сладко пахнет, дичи, погляди, сколько!
  — А при чем дичь? — спросил я.
  — Под хороший год дичи всегда много. — Максимыч указал рукой на горизонт — там парами, табунками и целыми стаями кружили птицы.
  — Откуда они? — удивился я. — Реки за сто километров нет, а моря — за все триста.
  — Там, в низине, лиман есть, — указал шофер куда-то за пшеничное поле. — Место глухое, привольное, вот птицы и облюбовали для себя гнездовья.
  — Пойдем посмотрим.
  — Что ж, делать нечего; пока подсохнет, мы промнемся, — согласился Максимыч и, вопреки своему маленькому росту, зашагал вперед крупно и размашисто.

  Мы обогнули озимое поле, поднялись на взгорок. Впереди бесконечно простирались голубые дали, а внизу, под нами, густо синело большое, по степным понятиям, овальное озеро. Берега его, как кистью художника, были четко обведены густой зеленью осоки, молодого камыша и чакана. Камышовые островки виднелись по всему озеру, словно их специально разбросали. И над всей этой голубой далью, синью воды и сочной зеленью тучами носились птицы. По мере того как мы подходили, их становилось все больше и больше. Крик, посвист крыльев, плеск воды слились в какой-то своеобразный шум, похожий на шум прибоя. Здесь были казарки, утки разных пород, чайки, чирки, кулики. Я никогда не видел такого скопления диких птиц, разве только читал об этом.
  Ближе к воде мы встретили несколько гнезд. В одних лежало по три-четыре яйца, в других сидели птицы, прижавшись к земле, но сторожко следя за нами, готовые в любую секунду сорваться с места.
  — Край непуганых птиц! — сказал я Максимычу.
  — Да-да, — быстро согласился он. — Как попадаю сюда, забываю, что на земле есть города, поезда и прочая цивилизация. Так тут хорошо дышится, пахнет чем-то... первобытным.
  Я украдкой глянул на Максимыча  и  хотел было сказать, что в душе он поэт, как услышал крик.
  Мы остановились, огляделись. По берегу к нам бежал человек и отчаянно размахивал руками. Мы пошли было навстречу, но человек еще энергичнее замахал руками и что есть мочи завопил. Мы остановились вновь.
  К нам подбежал паренек — конопатый, узкоплечий, в распахнутой, сверкающей молниями куртке, концы алого галстука отброшены на плечи, на затылке едва держится фуражечка, похожая больше на плетеную корзину, аккуратные юфтевые сапожки забрызганы зеленоватой жижей. Он задыхался, на шее часто бились две голубые жилки, но лицо было до смешного свирепым. Прямо убийственным.
  — Сьда ньзя! — захлебываясь, выдохнул он, сглотнул слюну и повторил более внятно: —Сюда нельзя!
  — Это почему же? — удивился Максимыч, и там, где должны быть брови — вместо них у Максимыча были какие-то белые редкие пушинки, — кожа у него натянулась.
  — Непонятливый народ! Сказано, нельзя — значит, нельзя.
  — А ты не горячись, объясни.
  — Нечего притворяться, знаем вас.
  — Ну ты, брат, уж слишком, даже грубить начинаешь, — внушительно заговорил Максимыч, и кожа на месте бровей у него сморщилась. Он задержал взгляд на галстуке. — Кажется, пионеров по-другому учат разговаривать со старшими.
  Паренек ощупал нас быстрым взглядом и несколько мягче сказал:
  — Разве не видите — птица на яйца садится.
  — Ну и что?
  — А то, что разорять гнезда не положено.
  — Мы и не собираемся разорять.
  Паренек недоверчиво покосился:
  — Знаю, не проведете.
  — Да ты, брат, видать, шутник большой! — засмеялся Максимыч.
  — Не до шуток мне. Уходите отсюда, — требовал паренек и подшморгивал так некстати выползающую из ноздрей водицу.
  — Не  ершись, — продолжал улыбаться Максимыч. — Давай толком поговорим. Ты чей будешь, не Наума Петровича сын?
  — А вы что, знаете батю?
  Максимыч не ответил, но продолжал спрашивать:
  — Звать-то как?
  — Пашкой. Павлом. — Паренек уже не косился волчонком, но еще и не доверял нам полностью.
  — Вот теперь давай знакомиться, Павел Наумович. — Максимыч протянул руку, - Мы из редакции.
  — Из редакции? — Пашка удивленно вскинул глаза и недоверчиво крутнул головой: — Не похоже.
  Видно, работников газеты он представлял себе иначе. А это, дескать, что? Обыкновенные люди, даже подозрительные.
  — Что ж тебе, удостоверение показать, Фома неверующий?
  — Покажите, — быстро согласился Пашка и, уже не стесняясь елознул рукавом под носом.
  Максимыч подал    удостоверение. Пашка читал, шевеля губами разглядывал фотографию, исподлобья сверяя с оригиналом.
  — И он тоже? — кивнул Пашка на меня; я все время стоял молча, не вмешиваясь.
  — Он-то как раз и пишет, а я шофер, — пояснил Максимыч.
  Пашка открыто, в упор глянул на меня. Лицо его и уши густо порозовели.
  — А я думал, браконьеры. Вы меня извините, — сказал он просто без робости.
  Так мы познакомились.
  Пашка — сын чабана, учится в пятом классе. Пришел навестит отца, принес ему смену белья и книги. Сейчас ягнятся овцы, и «бате» некогда ходить в село.
  — А нас дождь прихватил, — в свою очередь объяснил Максимыч. — Пока дорога протряхнет, решили птиц посмотреть. Я изредка бываю у твоего отца, корреспондентов привожу. Этот товарищ, — кивнул он на меня, — новый, вот я и решил показать ему чудесный уголок. Пусть не думает, что у нас только степь, ветер да вьюги.
  — Батя думал, что опять охотники, — заговорил Паша, все еще диковато поглядывая на меня. С Максимычем он уже был на «ты». - Смотайся, говорит, Пашка, шугани их. Вот я и прибег. Тут иногда шляются всякие-разные, которые гнезда разоряют, а то и палить по уткам начнут.
  — Понятно. Есть еще такие... Ты, значит, охраняешь?
  — Батя охраняет. Я только помогаю. Он уже сколько годов не пускает сюда охотников. Это место так и называют — «Наумов лиман». После школы я тут все лето за птенцами приглядываю.
  Птицы над лиманом угомонились:  одни сели на гнезда, другие спокойно плавали в затонах и ковырялись в прибрежном иле.
  — Какие же тут птицы? Расскажи, — попросил я Пашку.
  — Всякие. — Он медленно пошел вдоль берега, мы за ним. — На этой стороне всё больше утки. Вы глядите под ноги, чтоб на гнездо не наступить, — предупредил Пашка. — Они когда встают на кормежку, то яйца пухом прикрывают, а если их спугнуть, яйца могут застыть.
  А вон там, — указал он на пологий склон, где камыш стоял гуще, — там три пары журавлей. Видите, журавли ходят поодаль, а журавки на гнездах. На том вон островку... Да не туда глядите. Вон, что похож на рыбу-кит. Там серые гуси, а рядом, на круглом, — краснозобые казарки.
  — Говорят, и лебеди есть? — спросил я.
  — Есть. Их остров на середине лимана, ближе к тому берегу. В прошлом году две пары было, а в этом — четыре. Их днем не увидишь. Мы им там хорошие шалаши построили. Они только к вечеру подплывают к берегу. Батя им зерна в корыто сыплет. Чужих лебеди боятся. Если кто приезжает, они к берегу не плывут.
  -  Рыба есть? — Максимыч кивнул на лиман. Пашка поколебался, испытующе глянул на шофера.
  — Есть, — сказал он и тут же добавил: — Только ловить нельзя.
  — Чудак! — засмеялся Максимыч. — Я не о ловле, я насчет кормежки птиц.
  Пашка сразу оживился:
  — Рыбы тут уйма. Мы с батей и карпов запустили, и красноперок, и плотву. Даже лягушек развели. Каждую весну ведер по десять пуголовок привозим. Ну, этих, головастиков лягушачьих, — пояснил мальчик.
  Совсем подобрел и освоился Пашка, когда я подарил ему многоцветную  шариковую ручку. Как бы в благодарность за это он таинственно сообщил:
  — К нам недавно прилетели две птицы. Ух, красивые! На голове короны, как у официанток.
  — Какие они из себя? — вдруг заинтересованно оживился Максимыч.       
  — Как журавли и на журавлей похожи. Около журавлей и поселились. Жорка мой сначала гонялся за ними, а теперь признал.
  — Это, по всей вероятности, африканские журавли. Их так и называют — венценосные.  Они живут в  заповеднике Аскания-Нова, — пояснил Максимыч и закончил грустно:
  — Видно, и там уже тесно.
  Сюда, в тишину, пожаловали.
  Над нами пролетели две белые цапли и опустились на один из островков. Пашка заметил взгляд, которым я проводил птиц, сказал:
  — Их только две. А серых штук десять. Они вон там, на мелководье, всегда бродят.
  — Ты, Паша, что-то сказал о Жорке своем, — напомнил я.
  — Это журавль. Он хромает. Ручной. Батя нашел его маленьким. Принес домой. Я тогда только в первый класс ходил. Нога у него была поломана. Года два жил у нас, потом батя принес его сюда. Осенью он улетел, а весной вернулся с журавкой. В прошлом году у них два журавленка было. И сейчас Журка на яйцах сидит. Жорка тут хозяин на лимане. Хотите, покажу его?
  — Интересно, конечно.     
  — Только присядьте, — оказал Пашка и, сложив ладони рупором, стал звать: —Жор-ка, Жор-ка!
  Поодаль сел некрупный журавль, вытянул шею, стал оглядываться, потряхивать петушиным хвостом.
  — Жорка, иди сюда, иди, — звал Пашка, протягивая руку.
  Журавль осторожно шел, чуть припадая на одну ногу. Пашка нырнул рукой в карман куртки и что-то протянул журавлю. Тот быстро подошел, стал клевать. Мальчик обнял его за шею.
  — Теперь идите сюда, — позвал он нас. — Можете погладить. Он людей не боится. Даже драться лезет.
  Мы погладили Жорку; он стоял смирно, только перья прижал и все время поглядывал на Пашкин карман.
  Паренек оттопырил его, и Жорка мигом сунул туда клюв, стал что-то быстро есть.
  — Там у меня зерно и крошки сыра, — пояснил Пашка. Когда он отпустил журавля, тот улетел не сразу. Походил вокруг нас, попробовал на прочность пуговицу на куртке шофера, заинтересованно оглядел значок на моем пиджаке, еще раз пошарил в карманах Пашки и, убедившись, что там уже ничего нет, важно отошел. Потом, неуклюже разбежавшись, поднялся в воздух.
  — К нам и пеликаны прилетали, только батя их прогнал, — сказал Пашка. — Говорит, они за два дня всю рыбу в лимане выпотрошат. Пускай летят к морю.
  Пока мы ходили по берегу, смотрели птиц и слушали Пашкины рассказы, хорошо подсохло. Мы направились к машине. Пашка провожал нас.
  — Приезжайте, когда птенцы вылупятся, тогда тут интересно, меньше крику, — пригласил Пашка, подавая нам поочередно узкую ладонь в чернильных пятнах.
  — Значит, «Наумов лиман» зовется это место? — переспросил я, улыбаясь.
  — Угу, — серьезно ответил Пашка.
  — Ну, а я напишу про Пашкин заповедник. Идет?
  — «Наумов лиман» все знают, — уклончиво ответил Пашка.


НАШЕЛ

  Зарю мы встретили на месте охоты. Друг мой Гриша торопил:
  — Быстрее маскируйся, скоро лёт начнется.
  Едва мы закончили приготовления, как над плёсом стали появляться утки. То там, то здесь послышались торопливые выстрелы
  Мы с трепетом ждали, когда же и нам представится случай добыть какую-нибудь дичь. Но утки как назло пролетали стороной.
  Нет, что ни говорите, а ждать — удовольствие малое. Вот бродить с ружьем по полям и перелескам — другое дело. А таиться в засидке (засада охотника) — не по мне. Уступая просьбе друга, я первый раз пошел на такую охоту и, надеюсь, последний...
  Только я это решил для себя, как увидел над плёсом стаю белых птиц. Вскинул ружье и уже готов был выстрелить, но Гриша рывком пригнул мои стволы к земле и с какой-то детской радостью в главах проводил улетающих птиц. Так смотрят только на родное, бесконечно дорогое лицо после долгой и тяжкой разлуки.
  — Почему не дал стрелять? — возмутился я.
  — Так это ж лебеди! — сказал Гриша с придыханием.
  — Ле-бе-ди-и? Почему ж ты не сказал раньше? Я никогда не видел лебедей в полете.
  — Не успел.
  Я пошарил глазами в небе, но лебедей нигде не увидел. Мы опять заскучали. Впрочем, заскучал я. Гриша чему-то тихо улыбался.
  — Ты о чем? — спросил я.
  — Так, один случай с лебедями вспомнил. От дедушки слыхал.
  — Расскажи.
  — А охота?
  Я выразительно махнул рукой: мол, какая уж тут охота!
  — Тогда слушай. — Гриша отложил ружье и закурил сигарету.
  Дядя мой был завзятый охотник. Заразил и меня. Лет с шести я уже был постоянным его спутником. Носил патронташи, бегал и плавал за подбитыми утками, учился стрелять.
  Обычно мы переплывали реку, прятали плоскодонку в камышах  и километров восемь шли пешком к дальнему и глухому озеру. В дороге дядя рассказывал о своих бесчисленных приключениях, а слушать я любил, пожалуй, больше, чем даже охотиться на уток.
  Возвращаясь домой с дичью или без нее, дядя был неизменно разговорчив и весел. Холостые выстрелы не огорчали его. В таких случаях он обычно говорил, подмигивая мне:
  — Сегодня не добыли, завтра добудем.

  Дядины рассказы были длинными, с мельчайшими подробностями и, как правило, конец одного рассказа служил началом для другого. Начинал он говорить с места охоты и заканчивал дома. Прежде чем открыть калитку, дядя останавливался и говорил, глядя на меня упор:
  — Всякую дичь бивал, а вот лебедя не приходилось,  —  и с вздохом добавлял: —Знаешь, племяш, не каждому охотнику удается подстрелить эту птицу. Лебеди у нас бывают пролетом, редко какая пара -две остается на гнездовье. Да и те селятся в такой глухомани, что сам черт к ним не доберется. Так-то вот...
  Ранней весной и осенью у дяди Саши с особой силой пробуждалась охотничья страсть. В эту пору он будил меня среди ночи, и я еще сонный, спотыкаясь, шел за ним к реке, а потом к озеру. Мы пропадали на охоте, что называется, от зари до зари. И чаще всего приходили с богатой добычей.
  Как-то поздней осенью возвращались мы домой. Устали так, что еле ноги волочили. Быстро темнело, дул неприятный ветер с моросью. Стояла пора, когда вот-вот ударят морозы и завьюжит. Дядя шел впереди, неся за плечами больше десятка уток; я плелся за ним. Он, было, начал о чем-то рассказывать, но вдруг на полуслове умолк. В это время я увидел, что прямо на нас летят две большие белые птицы. Они четко рисовались на фоне черного неба. Дядя жадно следил  ними, заряжая ружье. Когда птицы стали пролетать, он вскинул двустволку и выстрелил влет дублетом.
  Одна птица косо пошла к земле, другая с отчаянным криком унеслась к облакам.
  Дядя, швырнув ружье, побежал к упавшей птице.
  — Лебедь, лебедь! — на все займище закричал он; до того обеспамятел от радости, что забыл о брошенном ружье, и мне пришлось возвращаться за ним, когда мы отошли уже далеко от места выстрела.
  Лебедь оказался живым. Он несколько раз вырывался из рук и энергично махая одним крылом — второе было перебито, — старался взлететь. Когда дядя снова брал его в охапку, он звонко, как в медную трубу, вскрикивал и тянул длинную шею к небу.
  Дома нас ожидала большая неприятность. Увидев принесенного лебедя, бабушка, мать дяди, страшно рассердилась, стала жестоко попрекать нас за подбитую птицу.
  Дядя пытался сказать что-то в оправдание, вроде того, что не каждому выпадает удача подстрелить редкую дичь, но это только сильнее разгневало бабушку. Она не села с нами ужинать и сказала из своего запечка:
  — Лебедей стреляют только безумцы и непутевые люди.
  После этого нечего было и думать о лебяжьем мясе.
  Лебедь — это была она — стала жить у нас. Первое время здорово тосковала, садилась где-нибудь в уголке двора, клала голову на спину и смотрела в небо. Иногда издавала тихие, но явственные звуки, очень похожие на стон. Ничего не ела и до того исхудала, что, казалось, кроме потускневших перьев, у нее ничего не осталось — все высохло. Дунь — и улетит, как пушинка.
  Бабушка все время возилась с ней и наконец приучила брать зерно из рук. Лебедь немного ожила, но по-прежнему одиноко сидела в стороне и смотрела вверх.
  Прошли зима и лето, минула осень, и снова завыли метели. К этому времени лебедь оправилась. Она даже научилась немного летать. Разбежится и пролетит над землей метров сто. В небо подняться силенок не хватало.
  Во дворе у нас водились гуси, утки, индейки, куры. Лебедь относилась к ним равнодушно, а меня, и особенно дядю Сашу, сторонилась. Увидит — и тут же спрячется. Зато с бабушкой у них завязалась настоящая дружба. Когда бабушка брала ведра на коромысло и шла к реке, лебедь ковыляла за ней, с разбега шлепалась в воду, долго плескалась, перебирала перья, щелочила носом воду. Бабушка ждала ее на берегу.
  Еще больше любили они тихие вечера. Бабушка садилась на завалинке, лебедь — у ее ног. В эти часы бабушка становилась грустной и особенно ласковой. Я тихонько усаживался рядом и просил о чем-нибудь рассказать.
  Как-то вечером — шла третья весна, как лебедь жила у нас, — мы вышли на улицу. Бабушка положила в подол клубок пряжи и вынула спицы. Я примостился рядом. Лебедь сидела у ног и, как всегда, поглядывала в небо. Дядя Саша стоял поодаль у калитки. Он уже третью весну не ходил на охоту и томился в сезон птичьих перелетов.
  А как раз стояла та самая пора, когда мы с дядей, бывало, пропадали на озере. В полях еще белел плешинами последний снег, погода стояла тихая, теплая, слегка туманная. Повсюду журчали ручьи; река взыграла, вышла из берегов, затопила прибрежные луга; воздух полнился журавлиным криком, посвистом крыльев; сладко пахло оттаявшей землей и набухающими почками.
  Лебедь беспокоилась. Она то прохаживалась, расправляя крылья, то снова садилась у бабушкиных ног, вытягивала шею и тихо трубила.
  Стало темнеть, и мы собрались идти в хату. Вдруг лебедь вскрикнула так звонко, что я вздрогнул. Она никогда не кричала громко, все тихо, как сквозь слезы.
  Через миг она снова вскрикнула, встрепенулась, вздыбила перья. С высоты тоже донесся крик. Я поднял глаза: над селом летели лебеди. Один отделился от стаи и круто потел вниз. Над землей расправил могучие крылья и шумно сел во дворе. Оба лебедя захлопали крыльями, переплелись шеями, лопоча что-то, понятное только им двоим.
  Не успели мы опомниться, как они, словно склеившись воедино, белым облаком поднялись в небо. Вверху разъединились, с трубным криком сделали над нашим двором круг и растворились вдали.
  Когда лебеди скрылись, дядя Саша медленно вытер рукавом потный лоб и зябко повел плечами, а бабушка тихо сказала:
  — Нашел-таки... Нашел... — Губы у нее задрожали, и она потянула к запавшим глазам уголок платка.
  Гриша закончил рассказ, мы долго молчали. Он смотрел на реку, в уголках его губ таилась счастливая улыбка, а в глазах — задумчивая грусть.
  Солнце начинало припекать. Лёт прекратился. Об охоте нечего было и думать. Да и стрелять сейчас не поднялась бы рука.
  Теперь весной и осенью, в пору перелета птиц, я хожу в засидку — с ружьем и без ружья, — чтобы увидеть летящих лебедей. Но счастье мне не улыбается. Редкой стала эта птица в наших краях.

Донченко, В.Г. Волк на аркане / В.Г. Донченко.- Ростов-на-Дону: Книжное издательство, 1979.- 80 с.:ил.


УРО

  Я увидел его в густой кулиге высокого зацветающего ковыля. Он лежал, неестественно вытянув ноги раскорякой ноги; большая горбоносая, с широкими ноздрями, голова на тонкой шее лежала с вывертом на боку. Сразу подумалось, что это мертвый сайгак. Об этом говорило и то, что в небе парило несколько коршунов. А уж эти хищники такой добычи не упустят. Непонятно, каким образом эти птицы чувствуют поживу? Они стаями летят невесть откуда, когда жертва их пиршества еще дышит.
  Я слез с коня и подошел к своей находке.
  - Боже мой, – вырвалось у меня невольно, - да это жеребенок! Но какой!?
  Он был почти голый, только местами торчала кустиками грязноватая щетина; точно такая же щетина, только повыше, торчала реденькой полоской на гриве и покрывала крысиный хвост. Голова, как колода, с непомерно большими ноздрями, уши висели, как у дворняжки и глаза, как блюдца. Урод, каких свет не видывал. Я присел, чтобы разглядеть его поближе. Огромный глаз его моргнул и чуть вздрогнули ноздри.
  - Да он живой! – в отчаяньи вскрикнул я, должно быть, очень громко, потому что по телу уродца пробежала судорога. Значит, он испугался. Я попытался его приподнять, но ноги его болтались как веревочные, а копыта были мягкие, словно из губки. Одним словом – гуттаперчевый. Что же делать? Я огляделся кругом, словно хотел получить от кого-то совет или помощь. Но в открытой степи – хоть шаром покати. Мой косяк кобылиц, и тот ушел куда-то за бугор. Только коршуны кружили, клекотали, предвкушая кровавое пиршество.
  Не знаю, как бы я поступил по отношению к теленку или ягненку, но извечная любовь к лошади, веками передаваемая из поколение в поколение моими предками, не позволила мне живого, пусть безнадежно уродливого коня, бросить на растерзание стервятников. Я перевалили через седло тряпичное тело и привез домой. Поместил я уродца в сарае на толстой подстилке из соломы и приступил к приготовлению. Налил в бутылку подогретого молока, соорудил из мягкого шкуратка нечто подобие соски и понес ему. Соску он схватил сразу, и в несколько крупных глотков опустошил бутылку.
  - Э-э! Брат, так мы еще повоюем, - обрадовано сказал я ему.
  Потом позвал ветеринара, чтобы получить кое-какие наставления. Он пришел, посмотрел, брезгливо сморщился: «Урод!», отвернулся и, уходя, язвительно добавил: «Его надо умертвить и похоронить с почестями».
  По селу поползли слухи, что в моем косяке кобыла родила нечто невообразимое – с горбами верблюда, с рогами не то козла, не то барана, с клыками дикого кабана. Приходили смотреть. И все, будто сговорившись, восклицали: «Урод!».
  Так и прилипла эта кличка к жеребенку. Да я и сам иначе его не называл: «Урод, давай обедать».  «Урод, принимай лекарства».
  Кормил я его овсянкой, тертой морковью и тыквой, давай подгоревшие корки хлеба, поил отварами разных трав и, конечно же, молоком. Он попивал почти весь дневной удой нашей Мурены. Аппетит у него был просто отменный: что ни дай – все ест.
  Кожа на Уроде стала пучиться, шелушиться, а местами – на спине и крупе – вздувалась и слазила коржами, а под ними обнаруживалась гладкая, густая шерсть; вылезли щетины на моего косячного жеребца Бродира. Копыта Урод снял, как старые тапочки, и надел светло-коричневые, с черными прожилками, твердые башмаки.
  Обновился Урод до неузнаваемости. Я даже боялся показывать его людям, чтобы «не сглазили».
  Однажды утром я застал Урода на ногах. Стоял он раскорякой, и на мой голос пошатнулся, запрядал стоячими ушами и повернул неуклюжую голову.
  - Да мы с тобой еще поскачем, - задыхаясь от радости, воскликнул я.
  Через несколько дней Урод ходил по двору, а еще через некоторое время бегал, приподняв красиво пушистый хвост.

  Рос жеребчик, как в сказке – не по дням, а по часам. К концу лета он вытянулся, округлился, живот подобрался, спина выпрямилась, голова как бы усохла. Урод стал по-настоящему красив. Несколько портили его «лицо» большие ноздри, которые он раздувал как кузнечные меха. Зато все восполняли глаза – большие, радужно-фиолетовые, обрамленные густыми темными ресницами. Не глаза – зеркала. И масть у него была редчайшая6 что-то среднее между гнедым, рыжим и буланым с красноватым подсветом. Волнистые хвост и грива – светло-серые, почти белые. Свою кличку Урод он понимал не хуже собаки. Я придумывал ему другие, но он на них не реагировал. И когда я просто случайно отбросил звук «д», получилось Уро – коротко, выразительно, а главное – ново.
  Хлопот с жеребенком прибавилось. Уро оказался веселого, даже озорного, нрава. Он подружился с дворовым псом Барсуком – помесью овчарки с дворняжкой. «Друзья» затевали такой бедлам, что пыль столбом стояла, переворачивали все, что можно было перевернуть, разгоняли кур и уток, срывали с веревок белье, и матери приходилось его перестирывать.
  Сразу за огородом начиналась степь, и я начал выпускать туда Уро с Барсуком. Закрыв за ними калитку, с интересом наблюдал, что они там вытворяли. Барсук, захлебываясь, визжал и лаял, а Уро, как циркач, танцевал на задних лапах, взбрыкивал так, что казалось, перевернется через голову. Особенно любили они бегать. Уро уходит от Барсука как от стоячего. Галоп у него был размашистый, задние ноги он держал чуть пошире передних, несколько выбрасывая вперед. Таким образом, след его походил на заячий.
  Набегавшись, Барсук находил в заборе лазейку и проникал во двор, а Уро, не находя таковой, перемахивал через полутораметровый частокол, словно через бревно.
  - Забери его в табун, - ворчала мать, - Ему же во дворе тесно.
  Я стал брать Уро в степь. Но пока я был у табуна, Уро пасся в сторонке, к лошадям он не чалился. Первое время жеребята пытались заигрывать с ним, но он щерился, прижимая уши к затылку. И те скоро потеряли к нему интерес.
  Стоило мне направится домой, как Уро, распустив хвост и круто заломив голову к груди, мчался впереди. Я пытался догонять его, но куда там! Уро уходил, как некогда от Барсука, хотя под седлом у табунщика, как правило, очень резвая лошадь. Уро чуждался всех лошадей, независимо от пола. Если случалось ему столкнуться нос к носу с соплеменником, то непременно затевал драку.
  Дружил он только с Барсуком и коровой Муреной. Она ведь пахла молоком, которым вскармливался Уро. Он терся о ее бока, даже пытался зубами чесать спину, как это делают все лошади по отношению друг к другу. Но Мурене такие ласки не нравились, и она отмахивалась хвостом.
  К зиме Уро значительно перерос табунных сверстников. А к весне выглядел почти взрослым конем. Грудь стала широкой, шея – длинная, мускулистая, ноги – тонкие, крепкие, на передних и задних лопатках резко обозначились тугие мышцы. Когда Уро исполнилось полтора года, я положил на него легкое скаковое седло. Уро взбесился. Он взвивался свечей, чуть не падая навзничь, высоко подкидывал зад, едва не кувыркаясь через голову, катался по земле, пытался сорвать седло зубами, и если бы я не удерживал его на длинном волосяном аркане, но, наверное, забежал бы в тар-тарары. Наконец, он выдохся. Взмок, покрылся хлопьями желтой пены. Я приласкал его, успокоил, дал кусочек сахара. Так продолжалось три дня. Потом Уро стал привыкать к седлу.
  Осенью, когда уже было довольно прохладно и загнать Уро в бешеной скачке риск был минимальный, я решил сесть в седло. Главное, чтобы он не вышиб меня с первого раза. Тогда все будет хорошо. Если же не удержусь – дело усложняется.
  Вывел уро далеко в степь, угостил сахаром, подергал за стремя и вскочил, крепко прижав ноги к бокам. Уро стоял, как вкопанный. Я чувствовал, как он напружинился и дрожал, словно его был озноб. Я похлопал его по шее, заговорил спокойно, как говорил всегда. Уро расслабился.
  - Ну, пошел, Уро, пошел, - говорил я, пошевеливая поводьями.
  И он пошел без всяких выкрутасов, пошел – сначала робко, неуверенно, потом смелее, смелее, зарысил, сорвался на галоп. Я его только придерживал, чтобы он не сорвался в свой летящий намет, заломив между ног голову. Тогда на нем и привязанным не удержишься.
  Поводья Уро освоил быстро. Повороты, развороты выполнял, как говорится, без «помарок». Очень скоро я стал управлять коленями-шенкелями и движением корпуса. Поводья служили теперь только для того, чтобы сдерживать неистовое желание Уро скакать во весь дух.
  Без особого труда научил я своего любимца выполнять команды: «Ложись!», «Встать!», «Барьер!», «На дыбы!». Делал он это легко и, как мне казалось, с охотой. А вот ползти на животе наотрез отказался; глядел на меня большими, чуть зауженными к виску глазами, как бы говоря: «Я рожден бегать, а не ползать».  Не согласиться с Уро было нельзя: зачем жеребцу животом утюжить землю, если он прекрасно взрыхляет ее копытами.
  Никогда я не слышал, чтобы Уро ржал во весь голос. Когда я утром его приветствовал, он отвечал мне глухим утробным воркотаньем, которое можно сравнить разве только с далеким, далеким рокотаньем уходящей грозы. Тем же утробным перекатом он отзывался на мой зов. Нельзя было его и треножить. Он неистовствовал до безумия – рвал путы или растирал до крови ноги.

  К двум годам Уро был совершенно взрослым конем и вполне заменял верховую лошадь. Да еще какую лошадь! Он был мне другом – никогда не бросал в степи. Где бы я его не оставил, там и находил. А чаще он сам находил меня. Бывало, уйду в кино, а его оставлю дома, выйду из клуба, а он стоит у крыльца.
  Первое время, когда я ложился спать где-нибудь под стогом сена или в промоине, Уро пускал на аркане, привязав один конец к руке или к седлу, которое заменяло мне подушку. Опасался, как бы Уро не ушел с табуном. Но Уро ни разу не сделал даже попытки уйти за лошадьми. И я перестал пользоваться арканом. Просыпаясь, я всегда видел моего друга рядом, хотя, косяка, как говорится, и след простыл. Я седлал Уро и пускался в поиски. Искать, собственно, мне не приходилось. Я только держался в седле, а Уро нес меня стрелой прямо к табуну. А «прямая» у него была в полном смысле этого слова. Пусть на пути встречались промоины, крутые спуски и подъемы балок, вспаханное поле, Уро преодолевал асе препятствия и нес меня только по прямой. Эти удивительные «собачьи» способности я открыл в нем случайно. Зная излюбленные места косячного жеребца Бродира, куда он уводил кобылиц, я без труда находил свой табун.
  Но однажды осенней дождливой и ветренной ночью, я зарылся в стог сена и, уютно укутавшись в бурку, спал чуть ли не до полудня. Проснулся от того, что Уро тянул с меня зубами бурку. Видимо, ему надоело ждать мое пробуждение. Я быстро протер ему спину и накинул седло. Шел мелкий и густой дождь, дул сильный, с порывами, ветер. В такую погоду лошади обычно идут за дождем. Я и направил Уро по ветру. Но Уро отказался идти.
  - Что с тобой, Уро? – я подтолкнул его пятками. Однако, он не хотел идти, куда я призывал его, и упрямо тянул повод в другую сторону. Я дал ему свободу. Уро с места рванул в галоп так, что только ошмотья земли и грязи полетели из-под копыт. Скоро под высокой глинистой кручей балке мы и нашли табун. Бродир значит знал это место и в непогоду укрыл в атишке кобылиц.
  С тех пор я перестал размышлять, где искать свой косяк. Просто садился в седло и давал полную свободу Уро.
  Как-то Уро лихо нес меня на поиски табуна. Издали я уже увидел лошадей и облегченно вздохнул. Но потом понял, что косяк вовсе не мой, а соседнего хозяйства.
  - Ошибся, мой друг, ошибся, - сказал я тогда Уро. – Лошади-то чужие.
  Уро только передернул подвижными ушами. Мимо чужого косяка Уро пронесся, как будто его вовсе и не было. Перевалив еще за один взгорок, мы увидели своих.
  Как Уро находил, я не могу сказать. Собака берет след – нижний или верхний, принюхивается, останавливается, мечется, если теряет. Уро ведь не принюхивался, не останавливался, а вел прямо, убыстряя и убыстряя ход. Причем, в любую погоду – в дождь, в ветер или метель. Что ж, пусть это останется его тайной.
  Три года Уро заменял мне всех верховых. Иногда я отпускал его на отдых и седлал другого коня. Уро все равно бегал за мной, как жеребенок. Тогда я перестал его подменять. Уро не знал усталости, и я так и не узнал предел его резвости. Зайца он накрывал моментально; пускал его, ради спортивного интереса, за сайгаком. Уро не отпускал эту степную антилопу и на километр. А у сайгака скорость – до 90 километров в час.
  Уро никогда не дышал тяжело, отдуваясь боками. Остановится, два-три раза сделает вдох-выдох своими большими ноздрями и начинает дышать спокойно и ровно, словно и не было наибыстрейшей скачки. Я перестал пользоваться арканом, швыряя его на лошадь, которую нужно поймать, и часто промахиваясь. Теперь я направлял Уро за намеченной «жертвой» и, в несколько минут поравнявшись с нею, свободной рукою набрасывал петлю. Не было в табуне лошади, которая могла бы убежать от Уро.
  Во время скачки сидеть в седле было трудно – сносило назад. Уро как бы выскальзывал из-под тебя. И еще у моего любимца была одна особенность, которую я никак не могу отнести к его добродетелям: он никому не позволял на себе прокатиться. Табунщики – народ отчаянные и наездники отменные. Обработать и объездить полудикую степную лошадь – будничное дело. А вот на Уро никто из них удержаться не мог. Уро становился на дыбы свечой, чуть не падая навзничь, потом резко опускался на передние ноги и вскидывал зад тоже свечой, едва не опрокидываясь через голову. При таком акробатическом трюке всадник вылетал из седла как перышко. Четыре года мы с Уро были неразлучны. За это время случалось много из того, о чем можно было бы рассказать подробно. Например. Однажды на Черных землях мы заблудились в снежном буране. Уро через сутки меня полуживого привез к человеческому жилью. Другой раз, когда я погнался за сайгаком, Уро перемахнул через такую глубокую и широкую промоину, что, не видя ее впереди из-за слезящихся от встречного ветра глаз, я вылетел из седла и сломал ногу. Уро не оставил меня до тех пор, пока табунщики, встревоженные долгим моим отсутствием, поехали в поиски. Они видели, что я поскакал за сайгаком. Нашли меня быстро, так как увидели Уро, а уже потом меня, корчившегося от боли. Но об одном случае, из ряда вон выходящем, я расскажу несколько подробнее.

  Дело было в начале мая. Я ехал домой на выходной. Стояло удивительно прозрачное утро, какие редко выпадают у нас из-за постоянного марева. Накануне прошел тихий дождь, и умытая степь буйствовала яркой зеленью и пестрела цветами всевозможных красоту и оттенков. Высоко в нежно-голубом небе трезвонили жаворонки, а высоко-высоко парили два орла спиральными кругами, словно ввинчиваясь в беспредельную синеву. А какой простор! Дух захватывает! Воздух пьянит, душа и тело наполняется силой, легкостью, хотелось петь, смеяться и плакать о любви ко всему живому на Земле. Уро тоже, наверное, испытывал по-своему такое же чувство и все время просил повод, чтобы изо всей мощи своего тела, с неизмеримой удалью врезаться в родной простор и раствориться  в нем. Но я сдерживал его порывы, чтобы продлить чувство ликующей радости бытия.
 На западе стали появляться белые кучевые облака с темноватой опушкой по краям. Их становилось все больше и больше. Жаворонки вдруг умолкли, куда-то пропали орлы, резче опьяняюще запахли травы. Так бывает перед грозой. Но облака были вовсе не дождевые – серебристо-белые и прозрачные. Уро упрямо рвал поводья, а я его похлопывал ладонью по шее и просил успокоиться, а он, обычно понимающий меня, настаивал на своем. Я же не хотел расстаться с прекрасным чувством, всецело овладевшим моим существом. К тому времени облака стали редеть, таять, словно снег на пригреве. Уже показались вдали тополя и отдельные крыши домой нашего небольшого села, как я вдруг почувствовал легкое жжение в животе. Через время боль так усилилась, что я уже не мог сидеть в седле. Я остановил Уро и сполз на землю.
  Дальше события пойдут так, как я их восстановил по рассказу матери.
  …Уро несколько часов стоял около меня, ожидая моего пробуждения. Наверное, пытался разбудить, как случалось часто, когда я слишком долго спал под буркой, а табуна давным-давно и след простыл. Тогда Уро толкал меня копытом в бок или шумно дышал мне в лицо.
  Потом, должно быть, понял своим особым чутьем, что я не проснусь, поскакал в село. Мать развешивала на дворе белье, вдруг ее как током подбросило звонкое с переливами и рокотанием ржание коня. У матери похолодело в груди. Она метнулась к калитке. У ворот стоял Уро. Он нервно вздрагивал всем телом, широко и шумно раздувал и без того большие ноздри. Глаза его, выразительные и всегда веселые, затуманились наплывшими слезами. Уро плакал. Как плачут люди. Нутром мать поняла – со мною случилась беда. Уро даже не взглянул на раскрытую калитку, а повернулся и пошел медленно в степь, всем видом показывая следовать за ним. Мать, уцепившись за стремя, засеменила рядом.
  Я лежал на спине, зажав в руке пучок травы, вырванный с корнями. Глаза были закрыты, посиневшие губы плотно сжаты. Если бы тяжело не вздымалась грудь, то меня можно было признать за мертвого. По лиловым пятнам на лице мать поняла, что я не упал, не расшибся, а серьезно болен. Мать растерялась: что делать? Бежать в село за подводой и людьми?... Больше помощи ждать неоткуда. Выход подсказал сам Уро. Он лег возле меня. Мать поняла, что надо делать. С трудом она перевалила меня через седло. Уро осторожно поднялся и так же осторожно пошел. Меня спешно отправили в районную больницу.
  Уро несколько дней не уходил со двора. От еды он отказался, пил только воду. Сутками стоял у крыльца, понурив голову, и лениво отмахивался от мух хвостом и гривой. Исхудал до неузнаваемости. Грудь впала, холка и спина заострились, ребра выдулись, как частокол.
  Странно вели себя и другие обитатели двора. Пес Барсук почти не вылезал из конуры, корова Мурена убавила молока, а горластый петух Гера пел редко и с хрипотцей. В доме и дворе воцарилась такая гнетущая тишина, словно отсюда вынесли покойника. Дней через десять Уро, стоя у огородной калитки, попросился в степь. Сигать через забор, как бывало, не стал, видно, не понадеялся на ослабевшие силы. А утром мать увидела его не у крыльца, а под навесом, у своей кормушки. Он скреб деревянный настил копытом, требуя еды. Мать напоила его и дала зерна, после чего Уро снова ушел в степь.
  Мать по поведению коня поняла, что мне стало лучше, и побежала звонить в больницу. Ежедневно ей оттуда отвечали,  что врачи борются за мою жизнь. А теперь обрадовали: кризис миновал, и я пришел в сознание.
  
Уро каждое утро приходил на завтрак. Он повеселел и заигрывал с Барсуком. А потом вдруг исчез. Мать решила, что он ушел в табун, потому что поймать его, а тем более, уехать на нем никто не мог.
  …Я лежал один. В палату никого не пускали. Если приезжала мать или товарищи, то мы говорили через окно. Благо, кровать стояла у окна, так как ходить я не мог. Как-то утром я почувствовал, что на окно легла чья-то тень. Я приподнялся на локте и посмотрел. За окном кто-то стоял. Но я не понял кто. На человека не похоже. Я протер глаза и потянулся ближе к окну.
  - Уро! – закричал я, и  наверное, довольно громко, потому что в палату вбежала сестра.
  Через окно на меня смотрели большие моргающие глаза и раздутые ноздри.
  Бог мой! Как он мог меня отыскать? Добро бы, Барсук прибежал: увязался за кем-нибудь, кто меня навещал, или по запаху. Хотя это исключено, потому что больница и все пространство вокруг нее пропитано стойким запахом лекарств и никакая ищейка не способна разобраться в них. Тем более, что привезли меня сюда месяц назад. Уро не дрессированный пес. А вот нашел. Правда. Дорогу в райцентр он знает. Мы с ним много раз бывали здесь по разным делам. И отмахать восемнадцать километров для Уро – дело считанных минут. Но как добрался до больницы, до лечебного корпуса, до окна, за которым я лежу? Как? Этого я не понял тогда, не понимаю теперь и, наверное, не пойму никогда.
  Целые дни Уро проводил, стоя у окна или за больничным забором. Располагался так, чтобы я его видел, а может, чтобы он сам видел мое окно. Вечером уходил, должно быть, на луг, где есть сочная трава и вода рядом.
  Я быстро поправлялся, и скоро за мной приехали, чтобы отвезти домой.
  Линейка мягко рессорила по грунтовой дороге. Пара крупных гнедых меринов монотонно «тюпали». Кучер даже не держал в руках вожжи, примотал их на переднем щитке линейки и тихо говорил о чем-то матери. Я сидел, обложенный подушками на другой стороне . рядом, рискуя поранить ногу о колесо, пританцовывая, шел Уро. Он не умел ходить тихо и явно нервничал. Он вырывался вперед, звал гнедых ускорить бег, опять возвращался назад, тянулся ко мне губами, приглашая к себе на спину.
  - Нет, Уро, на тебе мне сейчас не усидеть, ветром сдует. Поправлюсь, тогда мы с тобой покопытим степь.

  … Стояло начало лета. Майская степь отневестилась яркой зеленью и пестротой цветов, с полей уже тянуло запахом зреющих хлебов – волнующим и бодрящим.
  Еще год мы с Уро были неразлучны. Потом нам пришлось расстаться. Я уезжал на учебу.
  Ночь мы провели на большом кургане, прозванном Сторожевым. С этого кургана мы много раз высматривали свой табун; с этого кургана степь казалась особенно красивой и просторной; на этом кургане особенно остро овладевало полетное чувство свободы и вольности.
  Я разжег костер. Уро любил смотреть на огонь. Не отойдет до тех пор, пока не погаснет последняя искра. Так что, костер был для нас третьим «собеседником». На заре мы вихрем промчались по родной, до щемящей боли, любимой степи. Промчались так, что ветер свистел в ушах, и от избытка нежных чувств пела и плакала душа.
  Утром я уехал надолго из родного села.
  …Около месяца  Уро каждый день приходил домой. Мать поила его, давала немного зерна. До вечера он стоял под навесом, а потом уходил в табун. Уро по-прежнему держался на отшибе и не заводил дружбы со своими сородичами. Но однажды ночью мать разбудило ржанье – звонкое, надрывное, с переливами. Уро заржал второй и последний раз. Когда мать, накинув на плечи шаль, выскочила на порог, увидела, как Уро махнул через забор, а потом услышала удаляющийся топот его стремительного бега.
  С тех пор Уро никто не видел. Его искали всюду и не нашли. Уро исчез. Исчез бесследно.

P.S.

  …Ходили разные слухи. Одни говорили, что видели жеребца необыкновенно красивой масти в Калмыкии на Черных землях. Другие видели в сальских степях. Третьи встречали в верховьях Дона. На него устраивали облавы. Но он был настолько стремителен и дик, что исчезал из вида в несколько минут. Несомненно, это был Уро. Может быть, он искал меня? Может быть. Я не знаю. И никогда уже не узнаю.

Рассвет.- 2020.- № 14. – (19 апреля)