Кулинич Т. И. Любовь ко всему живому //Донской временник. Год 2016-й / Дон. гос. публ. б-ка. Ростов-на-Дону, 2015. Вып. 24. С. 121-123. - 
Режим доступаhttp://www.donvrem.dspl.ru/Files/article/m15/4/art.aspx?art_id=1450

Николаев Н. М. Ушастая совушка. Мышь-малютка. Случай на Маныче // Донской временник. Год 2016-й / Дон. гос. публ. б-ка. Ростов-на-Дону, 2015. Вып. 24. С. 123-125. -
Режим доступаhttp://www.donvrem.dspl.ru/Files/article/m18/2/art.aspx?art_id=1451


Н.Николаев
«ДОБРЫЙ ЧЕЛОВЕК»

   Волосы у него рыжие - рыжие, с завитушками. Лицо красное, будто обожженное. На щеках крупные каштановые конопушки. Из - под густых белесых бровей  светятся ясные приветливые глаза. Когда он щурится, они становятся синими, глубокими. Нос у него с горбинкой. Губы в трещинах, как у мальчишек, что день-деньской на реке пропадают. Таков Роман Пьявкин.
     Ему за сорок. Но выглядит он гораздо моложе. Появился Пьявкин в наших местах лет пять тому назад. В шоферской спецовке, кирзовых сапогах деловито шагал он по базару, ко всему приценивался. Тщательно пречитывал объявления, наклеенные на заборе, записывал в книжечку названия улиц, номера продающихся домов. В тот же день побывал на берегу Маныча, на водохранилище, на Шахаевском лимане. Когда смотрел на широкие водные просторы, на бескрайние заросли камышей, в его серых, выцветших глазах, вспыхивали веселые искорки. И можно было понять, что человек наконец нашел то, что долго искал.
    Роман заводил шутливые разговоры с мальчишками - рыбаками, интересовался, где какая рыба водится. Брал в руки бамбуковое удилище, показывал, как нужно подсекать леща, красноперок, как вываживать сазана. Увидев стайку летящих над камышами уток, он проводил их внимательным взглядом. Затем стал расспрашивать, какая весной и осенью бывает перелетная птица. Ребята не без хвастовства наперебой рассказывали о тьме - тьмущей всякой дичи.
    Через несколько дней Пьявкин купил на окраине хутора, у проезжей дороги, неказистую хатенку. Вскоре привез краснощекую толстуху - жену. Стал знакомыми обзаводиться. Пригласил к себе людей на входины.  Соседи проявили к нему живой интерес. Они надеялись, что Роман в механизаторы пойдет или в животноводы. Даже бригадирскую должность в колхозе прочили; но Роман сказал с болью:
     — Душой рад. Да вот язва в кишках... Запрет врачи дали. Теперь моя работа — рыбки поймать на уху или там с ружьишком прогуляться, побыть, так сказать, на лоне. А в общем, дело мое — табак!
     Посочувствовали соседи. Дали советы насчет лечения. Помогли жену на инкубатор определить.
    Ни у кого в долгу Роман не остался. Делился с соседями рыбой, свежачком. Дичиной угощал. Старушке Семеновне забор починил. Сапожнику Макару помог снопы камыша перевезти из займища. На свадьбе соседского сына день и ночь на баяне играл. И все это бескорыстно.
    — Добрый, сердечный человек, — говорили о нем люди. Странным было лишь то, что от Романа всегда — и утром, и вечером, — попахивало. Наиболее догадливые говорили, что он лекарства на спирту принимает.

      Как-то увидел я Романа на речной пристани, в буфете. Он был в компании проезжих гуляк. Я спросил:
      — С чего это ты?
      Вздрогнул он, бросил туманный испуганный взгляд.
      — С горя! — ответил. — Язву промываю.
     Встреча со мной была ему явно неприятной. Он быстро ушел к дружкам. Быть может, я бы и не вспомнил об этом, если бы не такой случай.
    Два хуторских школьника — шестиклассники Витя Горюнов и Игорь Карпов катались на шлюпке по Веселовскому водохранилищу. Не заметили, как доплыли до глухого безымянного островка. Именно здесь — Игорь это знал — в размытых пластах глины и песчаника юные археологи нашли в прошлом году каменные скребки, наконечники стрел, черепки древних сосудов. Все это хранится теперь в школьном музее.
   Неожиданно задул, зашумел ветер. С юго - запада повалили черные, рваные тучи. Как дробинки, забулькали по воде крупные холодные капли, волны стали заплескивать в лодку. Насколько видит глаз, по воде скакали белые барашки. Ребятам ничего не оставалось, как заночевать на острове. Они втащили шлюпку на берег, перевернули вверх днищем, соорудили себе убежище, постель из камыша. Однако ночью ветер внезапно утих. Ребята долго не могли уснуть. В темноте над островом со свистом носились дикие утки. Они совсем близко плюхались в воду, шлепали крыльями, крякали на сотни голосов.
     — И откуда их такая уйма?  — удивился Витя.
     — Как откуда! Это их дом. Мы — в заповеднике, — объяснил Игорь.
     Ребята лежали, шептались о том, о сем.
    Перед утром небо очистилось. Робко проглянули редкие звезды. Но вскоре стали бледнеть и растаяли в дымке.
     ...Ребят разбудил шум.
     Будто вихрь мчался по камышам. Вскочили они. Тысячи уток серой тучей неслись на восток, туда, откуда готовилось взойти солнце.
       — Что они так всполошились?
       — Гляди! — воскликнул Игорь.
      На отмели стояла лодка. По берегу острова бегал человек. Длинной палкой бил барахтающихся в грязи уток, затем пихал их в мешок.
      — Браконьер! Такой и человека убить может, — прошептал Витя.
      — Да это, кажись, тот, рыжий! Ого! Сколько мешков! Лодку дичи нагрузил. Давай пугнем его?
      И, не дождавшись согласия товарища, Игорь заложил в рот два пальца, пронзительно засвистел.
   Человек подскочил, будто ударили его. Затем заметался. Подхватил мешок, прыгнул в лодку, оттолкнулся, захлопал веслами, канул в густых зарослях.
     Подошли ребята к отлогому берегу, а он пшеницей усыпан. То там, то сям утки лежат, некоторые копошатся. Не успел подобрать браконьер.
       — Как же он их? Ведь без единого выстрела! — удивился Витя.
       — Не знаю, — пожал плечами Игорь. — Не надо немедленно заявить!
       Сто потов сошло с ребят, пока назад плыли. В милицию бегом прибежали.
     На следствии Пьявкин, как угорь, извивался, выкручивался, хотя улики были налицо: конфискована дичь, снотворная жидкость, большая сумма нечестно нажитых денег. А вот на суде у него язык развязался.
    Не без хвастовства рассказал он, как «умело» добывал дичь на проспиртованную пшеницу. Как денежки прямо на крыльях летели в его карман. Не без гордости Пьявкин сказал, что метод его «охоты» применим в любое время года, даже зимой.
         И тут я вспомнил одну загадочную историю.
       Как-то в начале зимы школьники катались на коньках. На одном из отдаленных плесов водохранилища они увидели торчащие во льду гусиные лапки. И, ни много ни мало, насчитали 127 пар. Куда девались гуси, оставалось тайной.
       Теперь все знали: полыньи делал Пьявкин. В каждую из них сажал домашнего гуся на привязи. На льду у самой кромки сыпал снотворную подкормку. Ночью запоздавшие с отлетом гуси и казарки садились на воду, набрасывались на еду и становились добычей браконьера.
       Вот вам и добрый человек!
Николаев, Н.М. Добрый человек / Н.М. Николаев // Приазовье, 1993.- №13.-С.3.


Н.Николаев
ВЕДЬМА

    Давно это было... Беззаботно проводил я летние каникулы. Дружок Ленька жил недалеко. Целыми днями мы были неразлучны: в Маныче рыбу удили, клетки для птиц мастерили, ходили на целину рвать степную траву катран,  собирать землянику.
     У нас был уговор: кто проснется первым — будит товарища.
     Как-то на зорьке, когда женщины гнали коров в общественное стадо, я прибежал к Леньке. А тот, к моему удивлению, был на ногах. Он стоял у калитки неумытый, нечесанный и какой-то перепуганный. У ворот собрались люди. Мать Лени, Полина Платоновна, маленькая щупленькая женщина с красными, воспаленными глазами, жестикулируя, что-то рассказывала.
     — Лень, Лень, что у вас, драка была?
     — Какая драка?
     — А что твоя мать плачет?
     — Ведьма корову нашу выдоила, аж кровь на сосках...
     — Как?!
     — Не видел я. Говорят, она во что хочешь оборотиться может...
    Я был поражен. Ведь Борис Петрович, учитель наш, уверял, что ведьм и домовых нет, что они лишь в сказках живут. А тут... на тебе!
   А по хутору уж распространялись удивительные слухи. Досужие люди уверяли, что своими глазами видели ночью длинноногую собаку с подойником в зубах. Когда за ней погнался церковный сторож, она прыгнула через плетень, даже молоко расплескала. На разные лады толковали, как в ночь под святую пятницу рябая свинья, каких в наших местах и в помине нет, с пеной у рта бросалась на девушек, идущих с вечеринки. А когда подбежала к хатенке, что стоит на отшибе, ударилась об завалинку и на глазах исчезла.
    — Это проделки Зозулихи! — всех уверял самый набожный в хуторе белоголовый дед Шпак.— У ней и мать ведьмой была.  Проучить некому.
    В этот день всюду говорили о ведьме. Старики советовали парням ударить ее наотмаш, чтоб исчезла колдовская сила.
     Ходил и я сам не свой. Тоже думал, как же разделаться с ведьмой. И мы с Ленькой решили подкараулить ее в скотном сарае. Я смастерил из старого обруча саблю. Леня — пику с острым жестяным наконечником. Едва смерклось, мы были в условленном месте. Сначала сидели в углу сарая, прикрывшись охапками сена, затем прилегли. Переговаривались шепотом. Мне было не по себе. Ночь была душная, но у меня постукивали зубы. В душе я уже раскаивался, что пришел сюда.
     Прислушивались мы к каждому шороху, к тому, как корова пережевывала жвачку, к хрусту сена на ее зубах.
     Где-то на берегу Маныча пели парни и девушки. Долго горланили неугомонные полуночники - петухи в соседних дворах.
      На колокольне тоскливо, словно в тяжких муках, стонал сыч. А потом...
    ... Проснулся я от звона цепи, которой была привязана корова к яслям. Золотые стрелы солнечного света, пронзив крышу сарая, висели в воздухе. Корова повернула голову с дугообразными рожками в нашу сторону. Она вздрагивала, беспокойно переставляла ноги. Я толкнул Леню. Глянули мы и обмерли... Boкруг задней ноги животного обвилась огромная черная змея. Плоской головой она дотянулась до вымени и впилась в сосок. На наших глазах толстела.
     — Неужели ведьма? — мелькнула мысль. А ноги приросли к земле. Я не мог пошевелиться. И Леня сидел с открытым ртом какой-то окаменелый.
      Вдруг, мне показалось, что ведьма заметила нас, В ее глазах сверкнули холодные, недобрые огоньки. Она оторвалась от соска, соскользнула на землю и... С дикими криками мы вылетели из сарая:
       — Ведьма-а! Ведьма-а! — сквозь слезы вопил Леня.
      Сбежались люди. Лаврентий, старший брат Лени, вскочил в сарай с вилами. Вместе с объедьями сена он вышвырнул оттуда змею. Убита она была моментально. Но ее и мертвую продолжали «молотить» палками.
      — Бей проклятую Зозулиху! — кричал дед Шпак, нанося удары костылем.— Никакая это не ведьма, а уж, — сказал вихрастый пастушонок по прозвищу Яшка Косой.
     — Пшел, сопливец!  — Шпак замахнулся на парнишку, а тот — за калитку. Он так бежал, что уронил кепку.
      Догнали мы Яшку. Он поправил взлохмаченные кудри,  напоминавшие метелки ковыля, пояснил:
    — Такие ужи кажин день на стойло приползают. Молоко парное они, брат, за версту чуют, — он молодцевато взмахнул длинным-предлинным кнутом. Раздался щелк, будто выстрел. Яшка побежал догонять стадо.
    Слова пастушонка охладили людей. Они стали как-то неестественно улыбаться, брезгливо отбрасывали палки.
     — Ежели оживет, кой- кому горько придется! — пугал дед. На него не обращали внимания.
    Мы с Ленькой подошли посмотреть на змею и убедились, что это большой болотный уж. На голове, разбитой в лепешку, ясно выделялись бледно-красные пятна. Кончик хвоста еще вздрагивал.
      — А может, это и впрямь Зозулиха, — спросил Леня. — Ведь она могла и ужом стать?
      Вместо ответа я показал рукой в сторону Редутки.
      — Бежим?
      — Айда!
    Мы мчались так, что рубахи пузырями вздувались. Остановились у балки, которую перепоясала узкая .гребля. Справа был пруд, слева — овраг, заросший дерезой и камышами. В зарослях неумолчно свистели птицы.
    На другой стороне балки мы пробирались через заросли дикой конопли бузины, крапивы. На косогоре увидели одинокую хатенку. На земляной крыше, поросшей лебедой и сурепкой, сидела серая кошка. Закрыв глаза, она дремала на солнышке.
      Вблизи хатки дымилась глиняная печурка.
      Присели за кустами паслена, стали ждать. Как-то боязно было. Но любопытство сильнее.
    — А может, та кошка и есть Зозулиха? — шепчет Леня. Но в это время открылась дверь. На пороге появилась щупленькая старушонка с кругленьким сморщенным лицом. На ней светлая кофточка с черным горошком, темная старенькая юбка. Седые жиденькие волосы закручены грушей, над ними ярко выделялся желтый роговой гребешок.
     Маленькими шажками, будто со связанными, ногами, она подошла к печке, подбросила в огонь сухого речного заплавника.
       Затем стала сыпать из чашки в чугунок что-то белое, размешивая деревянной скалкой.
      — Саламату варит, — поясняет Леня.
     А я с болью подумал: «Почему Шпак говорил неправду об этой одинокой бедной старушке?»,
    И вера в ведьму в моей душе умерла, навсегда, растаяла так, как сизый дымок, что поднимался от печурки Зозулихи.
Николаев, Н.М. Ведьма /Н.М. Николаев// Приазовье, 1992.- №197.- С. 4.


Н. Николаев
ЛИСЬИ ПЛЯСКИ

     Вдоль берега Соленой балки, заросшей камышом и рогозом, протянулись длинные строения – птичники колхоза «Заря». Поодаль — жилые домики.
    Каждое утро земля у кормохранилища будто снегом покрывается: многотысячное стадо кур - несушек и уток сбивается в сплошную массу у надлобковых кормушек.
   Придя с ночного дежурства, дед Чуприна повесил в своей каморе одноствольное ружье над кроватью, снял кожух, валенки, вытер рукавом рубахи вспотевшую лысину и… на боковую. Только стал засыпать: «Тук-тук-тук»!
     — Штой-то? — спохватился старик.
     — Деда! А деда!
     — Кого там нелегкая...
     — Степанида Кузьминична кличет. Немедля! — слышится недобрый голос дежурной птичницы Ольги.
     — А. чтоб вас... — ворчит старик, предчувствуя беду. Он начинает искать валенки.
     Через четверть часа, облачившись в кожух, старик втиснулся в контору.
     — Утро доброе,  Кузьминична! — поклонился, теребя от волнения жидкую бороденку.
     Заведующая фермой — статная, круглолицая — поглядела черными немигающими глазами:
     — Не дюже доброе.
     — Что ж так?
     — А вот пойдем-ка, страж...
     В сопровождении грозной Степаниды и лукаво прищурившейся Ольги дед семенит к крайнему птичнику.
     — Что вот это?  - строго спрашивает заведующая.
     Дед вздергивает плечами, делает удивленное лицо:
   — Могет, чума приключилась, аль другая какая хворь, — и валенком шевелит мертвых куриц у стены птичника.
    — А лапы с когтями, по - твоему, тоже чума оставила? — Степанида показала на отпечатки на влажной земле.
     — Ни дать, ни взять — лисонька... Ее, шельмы, роспись, — вздыхает дед.
     — А ты, что ж, спал?
     — Ну, уж скажешь, Кузьминична! Я, как тот пограничник - туда — сюда. Ферма - то; она во-о-он какая!..
     — Так вот, «пограничник»,  или изничтожишь злодейку, или за урон платить придется.
     — Да я, жив не буду, покараю длиннохвостую. Какой разговор? Это как дважды два... Уж я то...
    — Не  кажи, старый, «гоп». пока не перескочишь! — оборвала Кузьминична. — Но чтоб такое на ферме —  последний раз!
     Расстроился старик. Пришел в свою опочивальню и прямо в шубе – плюх на постель. Долго ворочался. И только сомкнул глаза, а рыжая лисонька... вот она, по' - человечьи хихикает и язык ему кажет. Встрепенулся дед:
      — Чтоб тебя лихоманка взяла! Буть ты трижды неладна!
     Перевернулся он на другой бок и снова забылся. А когда лупнул глазами, окошко горело малиновым цветом. Солнце уже опускалось за Верблюд-курган.
    Поужинал дед на скорую руку, да и за ружье. Важно так прошагал вдоль птичника. А тут, как на грех, поясница заныла. Потянуло в затишек. Присел он у стены на пожарный ящик с песком, поднял барашковый воротник и в сладкой дреме забылся. Когда пробудился — светло. И видит старик: идут по взгорку две лисицы. Осторожно так. Останавливаются, вытягивают носы, принюхиваются.
      — Вот - вот, голубушки, пожалуйте, ближе-ближе... посчитаемся, кто кому...
    Лисы вдруг остановились и игру затеяли, как собачата. А затем встали на задние лапы, передние положили друг дружке на шею, хвосты, как трубы, в сторону и начали кружиться, словно вальсировать.
       Загляделся старик: «Чудо! Цирк».
     Приподнялся. «Дай, — думает, — пойду ближе, на выстрел». Лисы заметили его, но не испугались, а лишь отскочили подальше. Снова плясать начали.
        Прибавил дед шагу. Они отбежали, опять вальсируют.
        — Чисто спектакль!
      Много раз пытался приблизиться к лисам, а те будто дразнили. Оглянулся старик, ферма далеко позади.
      — Дай, хоть попугаю кумушек, — размышляет.
      Прицелился.
      Цак — а ружье - то не стреляет. Открыл затвор — патрона нет.
      — Не доглядел. Досада какая!
     Стал шарить по карманам — и там пусто. Патроны в каморе, в тумбочке остались. Плюнул с досады и назад.
     У самой фермы увидел: бежит рыжая трусцой, в зубах — несушка, крылья волочатся. Опешил старик. Подошел к птичнику, а под стеной подкоп. Земля лапами истоптана. Видно, не одна разбойница орудовала в курятнике.
     — Так вот зачем плясали кумушки! Меня, стало быть, старого дурня, отводили... Что ж я теперь-то скажу Кузьминичне?
Николаев Н. Лисьи пляски /Николай Николаев //Красное Приазовье. - 1991. - №77-78. - С.8. - (17 мая)


Н.Николаев
ЛУПОГЛАЗЫЙ

    Войдя в чабанский домик, я увидел небольшую темно-серую птицу. Сидела она на подоконнике, тараща желтые кошачьи глаза. Голова - круглая, хвост — до смешного короткий, будто подстрижен.
   Пожилой бородатый чабан — Корней Леонтьевич сосредоточенно резал ножом сырое мясо. Небольшие кусочки протягивал птице. Та схватывала коротким клювом, жадно проглатывала.
     — Это сова? — спрашиваю.
     — Сыч.
     — Сыч? Тот. самый...
     — Тот самый, о ком худая молва...
     — А вы-то не боитесь его?
     — Я жизнью ему обязан.
     — Даже так...
     — Могу больше сказать...
     — Занятно. А как приручили лупоглазого?
     — Сычи сами поселились в кошаре. Лет восемь живут. Занятные птахи. Вечерами  ухают, хохочут. Особо выражают восторг, когда отара с пастбища ворочается. Да и овцы к их крику привыкли.
     — А где они обитают?
     — Взгляните.
    Мы вышли из домика. Корней Леонтьевич поднес сыча к камышитовой стене. Тот подпрыгнул и юркнул в темную дыру.
    — Днем они дрыхнут, а вот ночью такой лупоглазый за трех кошек справляется. Стоит мыши где- либо пискнуть — и она уже в когтях.
     — А чем же особенным ваш сыч отличился?
     — Долгая это песня…
    Прошлой осенью  в поисках корма отара далеко отошла от зимовья. День на диво выдался знойным, удушливым. А с полудня вдруг засвистел ветер.
     Небо стало пепельно-желтым. С востока по степи вприпрыжку побежали серые сухие шары перекати-поля. Солнце заметно мрачнело, укорачивало лучи, наконец, потерялось где-то в сумрачной выси. А ветер неистовствовал, вздымая тучи бурой пыли. Начиналась черная буря.
     Только теперь Корней Леонтьевич понял: «Это — надолго, надо спешить».
   Овцы, почуяв неладное, перестали пастись. Сбиваясь в кучу, все быстрее и быстрее двигались за ветром. Чабан кликнул собак, указал направление, свистнул, они с лаем погнали отару. Овцы текли плотной массой, блеяли на сотни голосов. В душе чабана росла тревога. Дышать стало тяжко. Пыль забивала глаза, нос, хрустели на зубах песчинки. Ноги становились непослушными.
    Иногда Kopней Леонтьевич замечал, как сквозь мглу, будто белый пузырь, выныривало лишенное лучей солнце. А вскоре каштановая муть захлестнула все. Отара двигалась вслепую, наугад.
   Многое передумал чабан. Больно, обидно было, что так просчитался. Теперь понятно, почему с самого утра нещадно палило солнце, почему чибисы, скворцы, сбиваясь в табунки, стремительно улетали в сторону моря.
    Буря свирепела. Порыв ветра валил с ног. Овцы безудержно катились, как живой поток. Тревога когтила сердце: «Сбились с пути. Миновали зимовье». Еще час, от силы — два, овцы начнут валиться». Он вспомнил, как в прошлом году чабан из соседнего колхоза вот так же был застигнут бурей. Отара шла за ветром всю ночь, натолкнулась на старый колодец. Животные телами снесли загородку, стали валиться в глубокую яму. Погибли сотни маток. То же может быть и теперь...
    — Как остановить, спасти отару? Сейчас никто не поможет. Завтра… будет поздно!
    Чабан во тьме натолкнулся на упавшего обессиленного ягненка. «Вот оно! Самое страшное…».
    Он поднял его на руки. Но идти и без того было трудно.
    Корней Леонтьевич представил, что вот так же и он свалится. А к утру непоенные, обессиленные овцы растеряются по степи. Их занесёт пылью.
    Мрак все сгущался. В двух шагах чабан ничего не видел, но чувствовал движение, слышал испуганное блеяние, сопение измученных животных. Позади глухо лаяли собаки на отставших.
    Когда чабан почувствовал, что силы его вот-вот иссякнут, где-то справа, в черной мути неба раздалось: «Ха-ха-ха! Хо-хо-хо».
     — Что это? Неужто схожу с ума?
    «Уф! Уф! Уф!» '— кто-то стонал в небе. Как по команде, отара резко шарахнулась вправо, пошла в ином направлении. И тут он понял:
      — Это спасение!
    Хохот то удалялся, то приближался. А овцы, двигались теперь по звуку с удвоенной быстротой. В кромешной тьме отару разыскал и вел к зимовью сыч — лупоглазый.
Николаев, Н.М. Лупоглазый / Н.М. Николаев //Красное Приазовье, 1991.- №64.-С.4.-(20 апреля)


Н. НИКОЛАЕВ
ПЛАЧ  ПОЛОНЯНКИ

    Второй день берег Днепра сотрясает канонада. Ночью бойцам 94-й гвардейской дивизии удалось через бурные воды перебросить десант. И теперь катера, плоты и лодки перевозят на плацдарм людей, технику, боеприпасы. Наши снаряды уже рвутся на второй линии обороны фашистов. В небе со свистом проносятся истребители. Идет воздушная схватка. Враг пытается прорваться к переправе. «Яки» атакуют. Три «мессершмитта» и два «хейнкеля» уже врезались в береговой песок, теперь полыхают пламенем.
    Первыми через    понтонный мост   пошли    танки - тридцатьчетверки,       тягачи с орудиями.      А    войска,     как      неудержимая горная     лавина,   движутся, текут    к   Днепру.    И нет им числа.    Сотни машин, повозок загромоздили берег.
    Десятки зенитных установок вокруг переправы затаились, ловят мгновения: едва появится вражеский самолет, захлебываются огнем.
    Мы — военные корреспонденты, переправились через Днепр на рассвете, на небольшом рыбачьем мотоботе. Вплотную к берегу он не причалил, пришлось выпрыгивать в воду на отмель.
    Вымокшие, озябшие забежали мы в ближайшую хату. Седовласый старец, облокотив руки на стол, уткнул в ладони всклокоченную седую бороду. Глаза неподвижны: лиловый свет от лампады, висевшей у божницы, падал на него, подчеркивая бледность морщинистого лица, на котором застыла невыразимая боль. Он словно оцепенел: никого не видел, не слышал.
    Жена, низенькая, изможденная старушечка с круглым личиком, без времени поседевшая, всхлипывает у печи, повторяя:
     — Ой, доню, доню! — и фартуком вытирает глаза.
      Им не до нас.
     — Доню, доню! — как эхо повторил старик, и, вдруг резко повернул голову. Мокрые от слез глаза пылали гневом. Но вот он понял наше недоумение:
     — Дочку угнали. В сорок первом. И вот. — он протянул измятые, повидавшие виды листки, испещренные фиолетовым бисером букв.
      «Село Мишурин Рог, Белому Константину Анисимовичу. 9  сентября 1943 года. Письмо вашей дочери и сестры Тони.- прочитали мы. — Добрый, добрый день, моя дорогая семья, батько и маты, сестрицы Мотя и Киля, братик Саша.
     Родные мои, каждый денечек я ложусь и встаю с болью в сердце. Все плачу, вспоминаю про вас, про землю родную. Видно, не придется уж свидеться.
    Мамуся, моя дорогая, тебе поведаю всю правду. Тебя люблю, слезы лью по тебе. Хоть бы перед смертью обнять тебя. Ох, тяжко на чужбине этой!..
      Заболеешь, не смей никому сказать про то — не поверят...
     Расскажу все сначала... Когда забрали нас, то привезли в Верхне-Днепровск. Сказали, медосмотр будет, но никто не осматривал, брали всех, лишь бы руки и ноги были. Погнали нас к станции, сделали перекличку, потом пришел тот, богом проклятый поезд и нас погрузили в товарный вагон. А у вагонов отцы и матери с разных сел, все они рыдали, и мы кричали страшным криком, рвали на себе волосы, одежду на груди. И нас закрыли в деревянных коробках, как свиней или скот. Ни окон, ни дверей. Девчонки теряли рассудок, падали без сознания.
     Пока везли нас по земле родной, на станциях кричали нам люди:
     — Передавайте привет тем, несчастным, каких фашисты рабами сделали!
    Когда переехали нашу границу, мы поняли, слышали на станции чужие голоса.  Выглядывали в щель. И снова мы в плач. Но что с того? Разве поможет? Привезли нас в какой-то город и в баню под винтовками погнали. И тут, по дороге, мы русских мужчин увидели. На них глядеть, мамочка, страшно, они как каторжники, все оборванные, грязные, заросшие, пухлые. Будто тени двигались... Мы  им хлеба кидали, а охранники —  прикладами их.  Ой, несчастные!  Сколько уже ; полегло их!
    ...Загнали нас, мамуся, в ограду с колючей проволокой, старших сразу отобрали,  увели  куда-то,  попрощаться не дали. Дашу с Маней, что на нашей  птицеферме работали, тоже угнали. А мы, помоложе которые, остались под дождем. До ниточки промокли, зуб на зуб не       попадал...
    И вот пришел какой-то сатана в шляпе. С ним собаки овчарки. Вот тут он осматривал  нас, ощупывал, даже в рот заглядывал. И погнали на завод в село Веселинк, где я и сейчас живу.
    Тяжко тут, маменька. Нету девушки, какую не избили бы надсмотрщики, как ту собаку. И меня били, маменька. Всех нас порют, проклятые. И так со дня на день уже полтора года. Ты бы не узнала меня теперь, родненькая, какая стала...    Ох, боже, боже! Когда же конец?
    Если вы это письмо получите, его привезет вам девушка Вера с Лиховки. Но не знаю, удастся ли ей добраться. Она дюже больная, а таких в специальные лагеря направляют, чтобы умирали там. Но, панам сейчас не до нее... Если она попадет домой, может, поживет трошки...
    Дорогие мои, батько и мама! У меня книга есть. В ней описываю я начало моей жизни и, видно, конец будет, ибо мало надежды, что перенесу мучения на страшной чужбине. Ну, что ж... Пусть... Но и панам не с медом. По ночам они в убежищах сидят, как крысы. То наши, то английские самолеты житья им не дают...
    Ох, родные мои!  До чего ж тяжко! Ночи не спишь, дома их охраняешь, а днем стоишь за станком, глаза слипаются, ничего не видишь. А он за спиной кричит: — Арбайт! Арбайт!
    Поглядишь на гада, повернешься, да и работаешь, работаешь, столько, сколько они скажут. А на улицу выйдешь на минутку задержишься, так в келью каменную сажают, еды не дают. Так шо, мама, не вольны мы, а рабы... Ой, мамо! Разве опишешь все горе на клочках бумаги! Тут словами за два года не перескажешь. А тоска такая давит, такая тяга на, сердце, хоть в петлю, хоть живой в землю... Верим мы, мамочка, придут наши. Но не все доживем мы. Многих уже свезли на погост. Ой, до свиданья, до свиданья, до свиданья! Скажу ли я когда-нибудь — «Здравствуйте, мои дорогие!»?
      Крепко целую всех. Ваша дочь и сестра Тоня Белая. Писала дрожащими руками, запечатывала горькими слезами».
      Прочитав письмо, я какое-то время не мог говорить. А старики глядели и ждали.
      — Мужайся, отец, недолго осталось, — сказал я. — Скоро, совсем скоро обнимешь доню свою...
      — Хоть бы дожить до светлого часа...
      — Спаси вас Христос! — сказала старушка и осенила нас крестом.
     Мы вышли и двинулись вперед. Я оглянулся. У хаты, опаленной войной, стоял согбенный, старик. Рядом
щупленькая старушка. Костлявыми руками они махали нам вслед.
Николаев, Н.М. Плач полонянки /Н.М. Николаев//Красное  Приазовье, 1990.- №73.- С. 4.


Н. Николаев
РАКОЛОВ

   Мой гость — Иван Андреевич — ночь не спал, бредил охотой. Задолго до рассвета растолкал меня:
   — Пора.
   Мы   заторопились.
   Чтобы попасть на озеро, нужно было перебраться через русло Маныча в займище. А на реке — ни души. Ждать, пока подоспеют рыбаки,— зорьку прохлопаешь. Идти в обход через плотину — крюк в шесть — семь километров. Как быть?
    Гляжу, приятель губу кусает, теребит ружейный ремень. А у меня на сердце — полынь едучая.
   Стоим. Онемели вроде. Над водой пар голубоватый курится. То и дело рыба плещется. Круги по воде бегут.
    — А что там? — Иван Андреевич указывает вправо.
   Метрах в ста пятидесяти, среди невысоких зарослей чакана, плавала лодка. Рядом бултыхнулся кто-то. Мы побежали.
   Небольшой мальчуган, сгорбившись, ползал по водорослям. Едва мы остановились, он исчез под водой, но сразу же вынырнул глубоко вздохнул. В его поднятой руке был большущий рак. Швырнув его в лодку, мальчик снова опустился на корточки, стал шарить рунами под водой.
    — Эй, мальчик,   перевези-ка   нас! — попросил Иван Андреевич.
    — Сейчас, дяденьки, — и раколов снова нырнул.
   Когда парнишка приплыл к берегу, мы рассмотрели его. Был он щупленьким, сероглазым, лет двенадцати. Скомканные волосы выцвели. Личико — в лишаях, губы — синие, будто он только что лакомился ягодами тутовника.
   — Оденься, дружочек, ведь ты гусиной  кожей покрылся, простудишься, — посоветовал Иван Андреевич.
   — Не-е-ет! — пропел мальчик тоненьким голоском. — Я закаленный. Садитесь, — пригласил он.
   В лодке ползали десятка три раков. Они стригли клешнями, шевелили усами, шепотали.
   — Ого! — сказал я, — каких великанов нахватал.
   — Это что! Я по сотне налавливал. Бывали и крупнее, — ответил мальчик и ударил веслами.
  Иван Андреевич поднес раку дымящуюся папиросу. Тот зажал ее клешней и так держал, будто заядлый курильщик. Мальчик тоненько захихикал. И мы рассмеялись.
   Я пригляделся к рукам парнишки. Они были сплошь в ссадинах. А кончики пальцев так поморщились и побелели, что казались безжизненными.
   — Куда же ты добычу деваешь? — спросил Иван Андреевич. — На базар, небось?
   — Не-е-ет!
   — Сам  поедаешь?
   — В буфет сдаю. На пристани.
   — Деньгу, значит, зашибаешь? Богатеть думаешь?
   — Не-е-ет! — и мальчик снова захихикал.
   — А звать-то тебя как, раколов? — вмешался я разговор.
   — Яшей.
   Лодка ткнулась в берег.
   — Спасибо, дружок, удачи тебе, — пожелал Иван Андреевич.
   И мы побрели зарослями осоки.
   — Дивлюсь я, откуда у ребенка такая жадность? — заговорил приятель.
   — К чему?
   — К деньгам, видимо.
   — Не-е-ет! — отвечаю я, подражая Яше. — Это не жадность.
   — А что же, по-твоему?
   — Мне кажется, страсть, как у тебя к охоте.
   Иван Андреевич пожал плечами. А мне вдруг так захотелось узнать правду о мальчике, что я готов был вернуться.
   На второй день, проводив гостя на вечерний теплоход, я побрел к мелководному Старому Руслу. И не обманулся. Почти на том же месте увидел ныряющего Яшу.
   Теплоход давно скрылся за крутым поворотом реки, затерялся в зеленых камышовых зарослях. Я сидел и любовался вечерним Манычем. Вспомнил свое детство. Здесь я удил рыбу, так же, как Яша, добывал раков, много зорь встретил с ружьем.
   Над займищем стали кружить утки. Недалеко на мелководье важно прогуливалась белая цапля. У берега с кочки на кочку перелетали маленькие, чуть побольше воробья, кулички на длинных красненьких ножках. Смотрел я на все это тысячи раз, но всегда эти удивительные картины жизни были для меня новыми, неповторимыми страницами.
   На заходе солнца Яша приплыл к причалу, примкнул лодку, вышел на берег с тяжелой сумкой. В ней копошились, шушукались раки.
   — Здравствуй, Яша!
  — Здравствуйте! — смущенно ответил он. И вдруг просиял: — Хотите посмотреть, какого я нынче сцапал?   — Яша сбросил сумку с плеча, запустил в нее руку. — Вот! — мальчик показал мне поистине рака-великана. Он был почти черным.
   Я признался, что никогда таких не видел.
   — Хотите, подарю вам?
   — Спасибо, дружок!
   — Я могу вам еще десяток... Тоже здоровлючие.
   — Не надо. С меня и одного хватит. Ты, Яша, в какой школе учишься?
   — В восьмилетней.
   — А мама тебя не ругает, что в воде так много болтаешься?
   — У меня нет матери, — тихо ответил мальчик.
   — А отец?
   — И отца нет.
   — С кем же ты живешь?
   — С бабушкой. Может, слышали, ее партизанкой кличут. Мы на Набережной живем.
   — Это она — Степанида Егоровна?
   — Точно! Значит, знаете, —  обрадовался мальчик. — Старенькая она. Пенсионерка.
    О партизанке Степаниде я слышал, читал о ней в местной газете.
    — Ну, а как ты учишься?
    Яша смутился.
    — Так себе. На трояшках.
    — А почему?
    — Говорят, у меня не хватает усидчивости.
    — Но это говорят, а как ты сам думаешь?
    — И я так думаю. Сидеть некогда. Бабушке помогать надо. Трудно ей с костылями.
    — Значит, с учебой плохи  дела?
    — Ничего. Скоро и я на «пятерки» учиться буду.
    — Когда ж это «скоро»?
    — А вот как соберу... —  мальчик вдруг осекся.
    — Нет, я сейчас вам ничего не скажу.
    — Что, секрет?
    Яша кивнул головой.
    — Что ж, извини.
    Мы присели на берету и молчали. Яша, запрокинув голову, уставил прищуренные глаза в высоко бегущие облака и думал о своем, сокровенном. Я же с интересом рассматривал подаренного рака, который успел до крови цапнуть меня клешней за палец.
    — Дяденька, а вы на Днепре бывали?  — спросил он как-то неожиданно.
    — Бывал. Давно только...
    — А Мишурин Рог знаете?
    — Знаю. В войну там переправа была.
   — А вот я нигде еще не бывал, — мальчик вздохнул, глазами проводил стайку торопливых чаек. Они, казалось, догоняли кого-то.
     — Там твои родственники?
     Яша покачал головой.
    — Дедушка Илья в тех местах партизанил. Следопыты тамошние могилку его отыскали. Теперь вот бабушка ни днем, ни ночью покоя не знает, убивается. Боится, что умрет, не побывав в том месте. Ей нужна горсть земли. «Это, —  говорит она, —  лучшее для меня лекарство. Земля с родной могилки осушит слезы. И тогда я еще поживу, пока ты оперишься...»
    Яша снова запрокинул голову и, поймав глазами парящего в небе коршуна, стал шевелить губами, что-то  нашептывая.
    — Ты что, стихи читаешь?
    — Не-е-ет! Подсчитываю, сколько еще нужно, чтобы бабушку туда и обратно... Самолетом ежели.
    Какие суровые, недетские думы бороздили, ранили светлую душу ребенка, — думал я, глядя на Яшу. Со слезами на глазах я обнял его.
Николаев, Н.М. Раколов / Н.М. Николаев // Приазовье, 1993.- №88.- С.3.- (4июня)


Н.Николаев
СНЕЖНЫЙ ПРИНЦ

      Сижу как-то за столом, пишу.
      — Папа, а ты помнишь снежного воробья? — подошел ко мне сын.
      — Еще бы! — отвечаю. — Такое не забывается...
      И вспомнилось мне страдное лето. Жили мы тогда на берегу Маныча, вблизи элеватора.
     В пору уборки хлебов днем и ночью слышен был неумолчный натруженный гул машин, везущих зерно. А по утрам под окном нашего дома, у водяной колонки, начинался тысячеголосый концерт. Это труженики - воробьи с молодыми выводками слетались на водопой со всей округи.. Они сплошь покрывали землю у звенящего ручейка, у разлившихся вокруг камней лужиц. Одни, как богомольцы, били поклоны ручейку, жадно пили, другие, растопырив крылышки, ныряли в воду, отряхивались, чистили и расправляли перышки, третьи чирикали во всю глотку, радуясь лету, буйной зелени, сытости, жаркому солнцу.
   Как-то с десяток черногрудых воробьев здесь же; у водопоя, затеяли потасовку. Наскакивали друг на друга, клевались, пищали, сцепившись, катались по траве комом,- сшибали пушинки с одуванчиков. «Как озорные ребятишки», — подумал я с улыбкой. А сотни других воробьев, греясь на солнце после омовения. с любопытством следили за драчунами.
    Вдруг среди серой птичьей массы я увидел совершенно белую птичку. Перья ее сверкали перламутровой белизной. Чем пристальней вглядывался, тем больше убеждался: это был снежно - белый воробей. Только клювик отливал желтизной. Сидел он на камне выше других, выпячивал грудь, чистил и без того искрящийся «костюмчик». Иногда, наклоняя головку, всматривался в лужицу, как в зеркало, с удивлением разглядывал себя. Он не ввязывался ни в драки, ни в птичьи разговоры.
       — Смотри, какой красавчик! Какой воспитанный воробей!  — сказал я.  — Прямо-таки снежный принц.
       — Где? Где, папа? — подскочил сын Никушка. — И увидел белого воробья.
       — Это принц? Снежный воробей? Он полярный? А может, его кто покрасил? — забрасывал он меня вопросами.  — Вот красавчик! Чудеса-то!..
        Теперь, возвращаясь из детского сада, он первым делом спрашивал:
        — Па, ну, видел красавчика? Что он делал?
        И мы вместе следили за воробьиной стаей.
      Красавчик не заставлял себя долго ждать. Он занимал все тот же высокий камень, будто вельможа тронное место.
    Но вот он спрыгнул с камня, сел у лужицы, спустил клюв в воду. Серые воробьи, как по команде, бросились на него, стали клевать в спину, шею, голову. Делали это с ожесточением. Зло, надрывно чирикали. Казалось, кричали:
       — Откуда ты взялся? Ты — не воробей! У тебя белые перья! Ты — щеголь! Не нужны нам такие.
       — За что они его, папа?
       — За то, что он белый.
    Вырвавшись, всклокоченный красавчик уселся на камень, как прежде. Отряхивался, приводил себя в порядок. Затем долго и печально глядел на серую веселую стаю. Казалось, воробьиный принц думал:
      — За что били? Почему не нравятся мои перья? Куда же мне деваться? Ведь я-то воробей.
    Вскоре красавчик увидел, как собратья, копаясь в мусоре, нашли что-то вкусное: то ли червячков, то ли личинок. Он метнулся туда. Успел раз-два клюнуть. И снова на него посыпались удары.
     — Ну, почему он не сопротивляется? — Я бы им всем дал, — возмущался сын, сжимая кулаки.
     — Он еще совсем молод. Подрастет — будет давать сдачи.
     — Да-а... Они его убьют...
  К ручейку подбежала серая косматая дворняжка. "Высунув язык, она часто дышала. Стая с шумом взвилась в небо и спустилась во дворе элеватора, у ворохов, хлеба.
     — А откуда он взялся, этот воробьиный принц? — допытывался сын. — С полюса прилетел? Да?
    — Думаю, нет. Он тут родился. У нас нередко выводятся белые воробьи, скворцы, даже белые мыши. Их называют альбиносами. Но они быстро гибнут. Как видишь, сородичи изгоняют их, не берут под защиту.
    Когда собака налакалась воды и убежала, воробьи снова стали слетаться. Появился и красавчик. Но камень, на котором он сидел обычно, уже был занят. Не раздумывая, он с лета сшиб серого воробья: «Не в свои, мол, сани не садись!». И занял, свое место.
     — Молодец! Молодец! — захлопал в ладоши Никушка. — Так их!
     — Вот тебе, — думаю, — и тихоня!
     Ушибленный воробышек пискнул, но не стал вступать в драку с принцем.
   С неделю наблюдали мы за белым красавчиком. Он становился смелее, увереннее. Держал себя с достоинством. Казалось, каждым движением хотел подчеркнуть: «Вас-де серых, вон сколько, а я один - единственный!».
   Иногда желторотые воробьишки, видно, из любопытства подсаживались к красавчику. Но он был озлоблен, клюкал их, обращал в бегство.
    Однажды вечером, когда воробьиный концерт у водопоя был особенно звонким, из-за соседнего дома бесшумно подкрался ястреб, молнией метнулся. Воробьи с шумом взмыли. Лишь один снежный принц бросился навстречу хищнику. Он своим тельцем ударил его в голову, стал быстро-быстро хлестать крылышками. Ястреб на мгновение растерялся, но вдруг крутнулся в воздухе, будто мертвую петлю сделал. Затем, набирая высоту, полетел мимо серебристой башни элеватора. В когтях у него был белый комочек: он уносил красавчика.
   Потрясенные, мы глядели друг на друга. На глазах сына блестели слезы. Голодный хищник в секунды уничтожил то, что так долго доставляло нам радость.
Николаев, Н.М. Снежный принц /Н.М. Николаев//Красное  Приазовье, 1990.- №1.- С. 3.


Н. Николаев
ТЕСТО

    В школьном саду лихо высвистывал ветер. Ветки тополя, как белесые лапы, шевелились за окном учительской. У самого стекла на тоненьком прутике назойливо мельтешил блеклый лист. За длинным столом сидели двое: математик Дмитрий Сидорович Матюшкин, старик с белыми кудрями, и молоденькая словесница Лидия Сергеевна Воробьева. В расписании было «окно». Они проверяли тетради.
    — Дмитрий Сидорович, что вас заставляет работать? — спросила Лидия Сергеевна. — Шли бы на отдых. Пенсия у вас приличная. Я бы на вашем месте Дня здесь не сидела. Одни тетради полжизни отнимают. Читаешь, читаешь — и такая скука!..
     Старый учитель приподнял голову и поверх очков пристально посмотрел на собеседницу.
    — Скука? — удивленно переспросил он.
    — А разве весело одно и то же сорок раз перечитывать?
    — Простите, но вы меня все больше удивляете. Лидия Сергеевна. Даже не верится, что вы...
    — Хотите сказать, учительница?
    — Именно!
    — Как это прикажете понимать?
    — А вот так. Вы на тетради смотрите, как на ворох скучных бумаг. А за каждой из них - живой, любознательный, пытливый человек. Да, да! Даже очень пытливый, хотя мы часто этого не замечаем.
     — Это я в институте не раз слышала.
   — Нет уж позвольте. В то время, как вам скучно проверять тетради, дети с трепетом в сердце ждут справедливых оценок их труда. Я подчеркиваю: справедливых оценок. Неправда, когда говорят, что тому или иному безразлично, что поставит учитель. Вы же, я замечаю, ставите баллы под контрольными … даже не глядя, кем они написаны.
   — Ну, уж это мое дело! — Конечно, конечно... А насчет того, почему не ухожу на отдых, отвечу. За тридцать лет я так свыкся со школой... Мне кажется, что все дети — мои родные. Мне страшно осиротеть. Сердце холодеет при мысли, что, не дай Бог, завтра вместо меня придет человек, который, как вы, Лидия Сергеевна, будет, так сказать, исполнять обязанности и морщиться над тетрадями.
    — Однако, Дмитрий Сидорович, вы больно строго судите меня. Я, быть может, не хуже вас стану детей воспитывать. В этом нет ничего сверхъестественного. Справедливо говорят, что дети  — тесто, из которого все вылепить можно.
    — Тесто?! И вы всерьез поверили в это сравнение? Из теста, Лидия Сергеевна, конечно, можно калачей и пампушек различных налепить и все это одним разом в печь отправить. А вот с детьми, тут уж извините... Вы два дня назад бросили урок в седьмом классе, а почему?
   — Потому, что там был большой шум...
    И вместо того, чтобы овладеть классом, вы пошли с жалобой к заведующему учебной частью... Мне кажется, что вы приходите в класс только с одной мыслью: быстрее выполнить программу и в журнале отметки поставить. А дети ой, как ненавидят наш педантизм, а еще более — несправедливость.
   — А причем здесь несправедливость? И какое это имеет отношение ко мне? — возмутилась Лидия Сергеевна и бросила на стол ручку.
   — А не вы ли на днях распекали родителей Игоря Комарова за то,  что их сын разбил окно в школьной мастерской, а после выяснилось, что сделал это Гриша Козаченко? Вчера же вы сказали матери Коли Бережного, что подозреваете ее сына в воровстве авторучки. Когда у вас спросили, на чем основано подозрение, вы сослались на девочек, которые якобы заметили, что у Коли в тот день как-то глаза блестели. Ведь все это нелепость!
    — Но я же могу ошибаться?
   — Вы, вернее, мы. педагоги, не имеем такого права. Наши ошибки оплачиваются страшной ценой.
   Прозвонил звонок. В учительскую вошел завуч, круглолицый, черноволосый богатырь. Он посмотрел на возбужденные лица педагогов и произнес:
    — Видно, крепко поспорили? Ничего, в спорах рождается истина.
    — Да, Виктор Сергеевич, много я сейчас обидных слов услышала.
   — Мой принцип, Лидия Сергеевна, таков, — продолжал Дмитрий Сидорович, — или молчи, или скажи правду.
   В комнату стали заходить педагоги. Они раскладывали на столе учебники, планы уроков, тетради. Некоторые достали свертки с бутербродами,
     — А разве вы, Дмитрий Сидорович, никогда не делали ошибок? Были кристальным?
   — Слово «кристальный» всегда относительно. А ошибки я допускал. Об одной из них не забуду до последнего вздоха.
     — Любопытно, — сказал Виктор Сергеевич, расчесывая пятерней пышную шевелюру. — А вы поведайте тайны души, авось молодым впрок пойдет. Сейчас большая перемена...
    — Что ж, я готов. Только не тайны, а травмы души.
    — Расскажите, расскажите, Дмитрий Сидорович, — просили учителя.
     Старик тяжело вздохнул.
    - В моей жизни, — начал он, — мало было солнечных дней. Однако, помню, радовался, когда окончил институт с отличием. Помню, с каким трепетом ждал назначения... Хотелось быстрее умчаться в неведомое вместе с Зиной, однокурсницей, которую полюбил. Но ее преследовал «злой демон», аспирант Кротов, надменный и жестокий человек. Он не давал Зине прохода.
    Однажды Кротов встретил меня. С ненавистью поглядел и произнес:
   — Юноша бледный, даю тебе два совета: первый — забудь Зину, второй — не путайся у меня под ногами, жизнь потеряешь!
    Я не успел опомниться, он повернулся и ушел.
    У меня защемило сердце. Я поспешил к Зине. Она радовалась, что сбываются наши мечты. Но тянулось время. Я жил с тревогой в душе.
    За день до получения дипломов и направления меня вызвали к ректору.
   — Наконец-то сейчас все узнаю. Чуть ли не бегом поднимался на второй этаж.. В ректорской меня встретили двое в форме НКВД. Я поздоровался.
     — Мы давно вас ждем, — сказал один. Второй сразу же подошел и защелкнул мне наручники.
     — В чем дело? — изумился я.
    — Потом узнаете, идемте. — И меня увезли в «черном вороне». Арестованных было много. Гораздо позже я узнал: меня обвиняют в том, что я написал антисоветские стихи, на магазине расклеивал листовки, оскорбляющие великого вождя.
      — Это ложь! — возмутился я.
      — А это? — следователь показал мне газету с портретом Сталина. На его голове были нарисованы рога.
       — Ваша газета?
      — Нет. Я не выписываю газеты. У меня денег на хлеб не хватает.
      — А это? — он повернул газету. На обратной стороне – моя фамилия.
      — Это не моя подпись.
      — Нам все известно. Не признаетесь, хуже будет. Выкручиваться бесполезно.
    Не дай Бог, какие пытки перенес я в камере смертников. Но не подписал «документ признания». В нем говорилось, что в институте я успешно изучал иностранные языки, так как стремился к легкому обогащению и потому стал английским шпионом.
     Дмитрий Сидорович тяжело вздохнул. Его слушали, затаив дыхание.
     — И вот, —начал он, — со студенческой скамьи я угодил туда, где  бедный Макар телят не пас.
    В глухой тайге мы, первые «политические», строили бараки, пилили, рубили сосны, пихты. На себе волочили бревна и укладывали штабелями. Они годами лежали и гнили. А мы голодали, болели и умирали.
    Закончился срок 10-летнего заключения. Из тридцати «политических» осталось лишь трое. Нам выдали справки об освобождении. Посадили на катер, который вез по Лене, баржу с пиленым материалом. Плыли против течения очень медленно.. Питания у нас хватило на 3- 4 дня. А на десятый день от голода и болезней один за другим скончались двое моих друзей по несчастью. Я ждал той же участи. Но меня стал подкармливать рыбой капитан катера. Покойников сбросили в воду.
   На четырнадцатые сутки катер причалил к Якутску. Вышел в город, а в кармане ни копейки. Просил милостыню. Три месяца прожил на пристани, зарабатывал на хлеб. За все годы написал на родину первое письмо. Мне ответили, что мать умерла еще во время войны. Обо мне все еще помнят, как о враге народа.
     — Куда же мне?
    В моей справке было написано: «Высшее образование. Учитель, математик». И меня послали в одну из сибирских школ. Я воспрянул духом. Ни днем, ни ночью я не расставался с библиотекой, с книгами. Боялся, что все забыл. Все силы посвятил школе, детям. Обзавестись семьей не мог. Помнил о Зине. Но и это воспоминание приводило меня в трепет. В памяти Зины я остался как шпион и враг народа. И вот не помню, как это случилось, но я, как сына, полюбил мальчика - сироту Алешу Касьянова. Но он был под опекой старой монахини, которая ненавидела его, именовала «гадким подкидышем». Я же души в нем не чаял, все думал, как бы усыновить. А коллеги посмеивались:
      —  Подведет он тебя под монастырь...
     И вот как-то учительница — немка с какой-то странной фамилией Стенстрем, забилась в истерике: у нее пропала двадцатипятирублевая ассигнация. Подозрение пало на Алешу. На большой перемене мальчик принес в учительскую глобус.
      — Он! Он взял! Его рук дело! — безапелляционно твердила Стенстрем. —, Таким не место в школе.
     Я был обескуражен. Позвал Алёшу.
     — Ты взял деньги?
     — Не брал я никаких денег.
     — Признайся, — настаивал я.
    Мальчик побелел, испуганно посмотрел на меня, пожал плечами.
     — Если не сознаешься, значит, ты трус и вор! — вспылил я. — Убирайся!
     — Вы мне не верите?— рыдая, спросил мальчик и бросился в коридор. А вскоре нашлись деньги.
     Вместе с носовым платком хозяйка переложила их из ридикюля в муфту.
     На следующий день Алеша не пришел в школу. Предчувствуя недоброе, я побежал к опекунше. Та лишь руками развела.
     — Не ночевал дома... беспутный!
     Прошла неделя, месяц, а мальчика так и не нашли. Много тогда провел я бессонных ночей. Все ждал, что он найдется. С тех пор прошло много лет. Я отживаю свое. Казалось бы, с годами чувства должны притупляться. Однако это не так. Как сейчас, вижу ясные, испуганные глаза мальчика, а в ушах: «Вы мне не верите?». Все эти годы меня преследует мысль: я убил человека.
        Дмитрий Сидорович вздохнул, посмотрел на Лидию Сергеевну:
        — А вы говорите: дети — тесто.
      В учительской стояла мертвая тишина. К бутербродам никто не прикоснулся. Все смотрели на Дмитрия Сидоровича так, будто впервые видели его.
Николаев, Н. Тесто /Н. Николаев // Красное Приазовье, 1991.- №136.- С. 3.- (24 августа)


Н. Николаев
ХОЗЯЙКА СУСЛИНОЙ НОРЫ

   Каждый день дядька Андрей, как вихрь, проносится мимо нашего двора на гнедых конях. Колеса линейки так крутятся — спиц не видать. Позади линейки в полосе белесой пыли мчится тоненький, тоже гнедой жеребенок с белой звездочкой на лбу. Он потешно выбрыкивает длинными, как у кузнечика, ножками. Наш Тузик с лаем катится ему вслед. Но разве такого догонишь?
   Дядька Андрей конюхует в Совете. Председателя туда - сюда «катает». А вот по воскресным дням он с лошадьми у Маныча. Травы там густые-прегустые.
    Ехал он как-то верхом на жеребце, кобылицу в поводу держал. Увидев меня, крикнул:
    — Эй, казак, едем   коней купать!
  Я сперва даже не поверил. Но когда он подстегнул: «Быстрей же, садись!» — подбежал к лошади, впутался пятерней в гриву, босой ногой оперся о колено кобылицы да и сиганул на спину.
    — Хватка у тебя армейская, — похвалил дядька
    — Но-о!..
    Едем. Я с высоты по сторонам поглядываю. Тузик впереди звонком заливается. Когда лошади перешли на резвую рысь, я стал подскакивать, ерзать то вправо, то влево. И радостно, и страшновато. А сердечко: тех-тех, тех-тех—того гляди выскочит.
    Так началась наша дружба.
    Как-то летним вечером пошли с дядей Андреем за лошадьми, они стреноженные паслись в займище. На плечах у нас — уздечки. Идем, он рассказывает, как в буденновской коннице разведчиком был, как его раненого лошадь спасла.
     —Умнющее, я скажу, животное…
    Я остановился   как вкопанный.
     — Что это?
    На яру, у Татарской могилы, ползал по траве окровавленный суслик, тыкался то в одну, то в другую   сторону. Вместо глаз — кровяные ранки.
     — Кто ж его так?!  — вырвалось у меня.
     — Это видать, чикикалка...
     — А за что ж она так казнила его?
    — Видишь ли, сусликам - бедолагам, как той   сидоровой козе... И лисы, и ласки,  и хомяки изничтожают их. Совы не дают пикнуть. А тут еще чикикалка... Потому-то суслики, как воры, чаще ночами промышляют. Набьет суслик на поле рот пшеницей, семечками подсолнуха, да так, что щеки топырятся, и несет добро в подземные кладовые. В голодный год люди из суслиных нор по ведру зерна  выгребали.
     — А какая она, чикикалка?
    — Неужто не видал? Чуток поменьше жаворонка. Невидная собой, но проворная.   У нас  по-разному ее кличут: попрыгушкой, богомолкой, плясуньей. Садится она на кочки, камни, кротовые горки. Да вон она. легкая   на  помин.
    Андрей Петрович указал в сторону овражка. На  порыжевшем конском черепе, наполовину вросшем в землю, сидела сизая птичка.
    Заметив нас, она стала кланяться сизой головкой с черной шапочкой, приплясывать, а короткий хвостик с темной каемочкой вздрагивал, как у трясогузки. Она беспокойно издавала: «Чики - чики, чики - чики!».
   Когда мы подошли ближе, чикикалка спрыгнула на землю, быстро засеменила ножками, исчезла в  суслиной норе.
     — Видал? Значит, не суслик, она там хозяйка.
     — А зачем птичке нора? — допытывался я.
    — Чикикалка не делает себе жилье. Когда настает пора гнездовья, прилетает к норе суслика, затаится, ждет. Едва тот появится, она бросается на него, впивается коготками спину. Перепуганный зверек мчится, что есть духу. А птичка — знай долбит его в голову, машет крыльями, держится на нем, как заправский джигит. Если суслик попытается повернуть к норе, чикикалка бьет его клювом то в один, то в другой глаз. Ослепленного бросает. В захваченном подземелье выводит своих птенцов. И горе зверушкам, если они даже случайно сунутся в нору.
Николаев, Н. Хозяйка  суслиной норы /Н.Николаев//Красное Приазовье, 1990.- №154.- С. 4. –(26 сентября)